Но она меня не увидела.
Облачко потянулось к гостиничному бару, где музыканты, друзья Брижит, обмывали концерт, и растворилось в дыме их сигарет. Неужели точно такое же разочарование пережили мои мать и бабушка с дедушкой, когда ждали меня на выходе из тела?
Вряд ли Брижит придется маяться в зале ожидания так же долго, как мне: ее не держит ничего, кроме какого-нибудь ритма, особого аккорда, способа игры на гитаре, которые ее коллеги воспроизведут однажды на концерте, когда подумают о ней.
Каждую неделю голос Альфонса становится все глуше, воспоминания повторяются, а настоящее как будто совсем не держится у него в голове.
– Дай и мне местечко. У меня что-то совсем отказывают мозги… Даже «Озеро»… проснулся сегодня утром и забыл две строфы. Все ясно: это конец.
Нет еще, Альфонс. Пока что ухожу я. А ты еще долго проживешь, вырастишь еще одного ребенка, позабудешь прошлое, но выдержишь и снова будешь оберегать будущее семьи… Прощай, мой вечный дядька, мой ангел-хранитель, престарелый поэт. Лет через пятнадцать – двадцать тебя настигнет легкая смерть, ты лучше подготовлен к ней, чем был я. Ты свое предназначение на земле выполнил, и тебе не надо будет перебирать, как мне, свои грехи. Тебя, наверное, ждет твоя мать, и Ламартин, и Жюли Шарм, до которой дошла вся твоя любовь – и она отдаст тебе столько же. Я за свою жизнь научился только ходить по кругу, поэтому мне пришлось впрячься в работу другого. Теперь я наконец в расчете и скоро удалюсь. Растворюсь, растаю… По крайней мере так я думаю.
Фредерик вот-вот найдет свой стиль и пробьется сквозь зеркало без амальгамы, которое отделяло его от всех людей. Его живописью уже начинают восхищаться. Вместо интерната для аутистов его отдали в художественную школу. Скоро его родителей будут осаждать торговцы картинами. Он давно уже превзошел мой скромный талант, придал ему глубокий смысл, и я ему почти не нужен.
Одно из последних доступных мне чувств – это усталость. Теперь, когда Фредерик стал писать красками сам, мне все труднее сохранять сосредоточенность и передвигаться по воле других людей… Вот уж не предполагал, что можно вот так стареть после смерти. Моим нормальным состоянием стала какая-то заторможенность. Я больше никуда не рвусь, ничего не хочу, ничем не возмущаюсь. Мне трудно подбирать слова. Заканчивать мысли. Я пуст. Как белая страница.
* * *
Когда мой писатель думает о другом, я выпадаю из времени и осознаю, что перестал существовать, только когда он снова пытается вместить меня в какую-нибудь фразу, исправляет им же вложенные в мои уста слова. Когда роман выйдет в свет, будут ли читатели хоть ненадолго призывать и оживлять меня? Я сам не понимаю, хочу этого или боюсь. Уступив свое место, надо бы исчезнуть совсем. А я почему-то цепляюсь за последнее. И пытаюсь внедрить в воображение автора какие-то непонятные слова: «Сюси-ан-Бри, сто сорок четвертая ячейка». Он не слышит, а я не знаю, почему это так важно и так меня огорчает.
* * *
Наступила зима. Писатель сидит в своем номере. У него успели отрасти длинные волосы, и он уже не в военной форме. На экране компьютера прокручивается текст романа.
Досмотрев, он добавляет последнее слово – «КОНЕЦ».
Мне страшно.