– В любом случае, – обиженно подытоживает историчка, – я уже вынесла свой вердикт, основываясь на фотографиях: платье Девы соответствует наряду еврейских девушек начала первого века, орнаментальные узоры характерны для конца испанского средневековья, а символика имеет аллегорическое ацтекское происхождение. Если мое присутствие кажется вам лишним, я вполне могу подождать в автобусе.
– Не принимайте это на свой счет, – снисходительно бросает немец, – но все же признайте, что анализ красителей и космографическое проецирование более тонкие операции, нежели описание одежды.
– Описание одежды? – задыхается она. – Да я сделала историческое открытие о двойном толковании символов: каждый христианский символ имеет аналог в ацтекской культуре. А то, что изображение не выполнено краской и что на нем отражены все звезды того времени, уже давно всем известно!
– Представьте себе, нет, еще далеко не всё известно! – взвизгивает русский. – При проецировании карты созвездий от десяти часов сорока минут 12 декабря 1531 года созвездия с карты полностью совпадают с теми, что изображены на голубой мантии Девы, но я открою вам и то, чего вы не можете видеть! Полярную звезду над головой мадонны, созвездие Девы – на высоте ее молитвенно сложенных ладоней, а созвездие Льва – у нее на животе!
– Бессмысленная терминология! – обрывает его историчка. – Для ацтеков созвездие Льва отождествляется не со львом, а с кругом в обрамлении четырех лепестков, Нахуи Оллином: центром вселенной, центром неба, центром времени и космоса.
– Все едино, – парирует русский. – Самая яркая звезда созвездия Льва называется Регул, «маленький король», и в момент явления она проецируется на живот с эмбрионом Иисуса Христа.
– И как же ацтеки смогли бы понять намек? Я вам скажу как: главное, что звезды образовывают символику знака короля, сходящуюся к четырехлепестковому цветку, определяющему живот Девы центром вселенной: только так индейцы смогли разгадать смысл послания!
– При условии подлинности звезд! – постановляет немец. – Лично я уверен, что они были пририсованы в семнадцатом веке, равно как и золотые лучи, и луна у мадонны в ногах, для приведения изображения в соответствие с видением из Апокалипсиса Иоанна Богослова, и я докажу вам это, сделав простейший тройной окислительно-обесцвечивающе-растворяющий анализ, если, конечно, меня все же подпустят к изображению!
– Даже не вздумайте касаться моих созвездий!
– Все? Вы закончили? – внезапно вскрикивает падре. – Мне и так стоило немалых усилий организовать экспертизу, так не надо все усложнять!
Кевин удивленно подскакивает в кресле. Остальные пристыженно потупляют глаза, как дети из летнего лагеря, когда сердится инструктор.
– Очень жаль, что приходится напоминать вам, что исследования будут проходить в Божьей обители, где от вас в равной степени потребуются как ваши знания, так и соблюдение тишины и смирение.
Отец Абригон выключает свой микрофон, давая понять, что разговор окончен, и отворачивается к лобовому стеклу.
Стоит нам зайти под пустынный бетонный навес, как на плечи наваливается груз волнения и одиночества. Вытянувшиеся по стойке «смирно» вдоль остановленных бегущих дорожек саперы с заразительным благоговением взирают на икону.
Под светом мощных прожекторов, необходимых для такого рода исследований, эксперты, облаченные в комбинезоны для работы в стерильных условиях, поочередно вскарабкиваются по лестнице. Отец Абригон заметно нервничает, постоянно оглядывается по сторонам, словно опасаясь Божьего гнева или же неожиданного возвращения ректора.
Историчка накладывает кальки, сверяет расположение символов, делает замеры портняжным сантиметром. Следом за ней, хватаясь за перекладины, профессор Берлемон, молчаливый лысый мужчина, поднимается изучить под лупой живот Девы и спускается подтвердить, что она находится на третьем месяце беременности. Пока он направляется к выходу, я провожаю его взглядом.
– Он только за этим и приехал? – шепчу я на ухо святому отцу.
Абригон качает головой, чуть слышно отвечает, что завтра утром следователь по канонизации должен рассмотреть два случая чудес, заявленных в пользу Хуана Диего. Я не решаюсь проследовать на лестницу следом за профессором, но поскольку русский запаздывает с установкой своего диапроектора, а немец, колдующий над своим чемоданчиком со всевозможными пузырьками и пипетками, тоже пока не готов, падре предлагает мне пройти вне очереди.
Я достаю свой офтальмоскоп и, пытаясь побороть боязнь высоты, о которой предпочла им не говорить, карабкаюсь по лестнице. Прерывисто дыша, делаю настройки, в то время как меня обволакивает незнакомый мне запах, смесь болотной тины и нагретого чердака, которая постепенно сливается в единый аромат. Головокружение исчезает. Страх высоты отступает, меня больше не тянет смотреть вниз. Пока я устанавливаю офтальмоскоп напротив левого глаза, мной овладевает удесятеряющее мою точность, мою собранность ощущение полного покоя. И я, следуя обычной процедуре и стараясь забыть, что речь идет о картине, начинаю осмотр.
От луча офтальмоскопа зрачок загорается. Отблеск на внешнем ободке, диффузия, объем в глубину. Я отрываюсь, моргаю, вновь прикладываю глаз к объективу, пытаясь совладать с дыханием, сбавить ритм сердца. То, что я сейчас наблюдаю, невозможно на плоской, тем более непрозрачной поверхности. Передо мной глаза живого существа. Я не брежу: радужка сужается. Если направить луч на ее внутреннюю оболочку, то она блестит еще сильнее, но все же слабее, чем зрачок. И этого недостаточно для объяснения ощущения глубины. Как и повсеместно наблюдающихся движений.
Я могла бы сослаться на все что угодно: усталость, острая пища, эмоциональное состояние, нетерпение оставшихся внизу и ждущих, когда же я наконец закончу… В любом случае впечатление сужения радужки слишком субъективно, слишком зависимо от моего собственного зрения, чтобы позволить мне делать из этого хоть какой-то вывод. А вот феномен, который я только что обнаружила, передвинув офтальмоскоп на миллиметр к краю нижнего века, напротив, должен был бы свалить меня с лестницы. А я остаюсь спокойна. И прошу, чтобы мне подали лупы и биомикроскоп: проверяю его наличие в правом глазу и прихожу к заключению, что это не неровность полотна, не следствие слабого плетения поперечных нитей, не выпуклый мазок кистью.
В четырех местах я констатирую совершенно очевидные признаки артериальной микроциркуляции крови, и каждое повторное обследование подтверждает это.
* * *
На помощь! Не слушай ее, не верь факсу, которого посылает тебе, она заблуждается, Дамиано, она попала под влияние увеличителя фотографий, потому что он влюбился в своего приятеля, катаясь на русских горках, вот она и видит то, что видит он, умоляю тебя, не верь ей, забудь о ней, найди ей замену, еще не поздно направить нового эксперта, который будет прислушиваться лишь к голосу своего разума и который сумеет ничего не увидеть, прости меня, Дамиано, это я направил тебя к ней, из-за ее борьбы против Лурдских чудес, это я привлек твое внимание к журналу, где была статья о ней – или же это простое совпадение, и мы независимо друг от друга пришли к единому выбору, – какая теперь разница, главное, найти другого человека как можно скорее, сразу после того, как прочтешь факс, выползающий позади тебя из аппарата на стеклянном столе, давай же, обернись, читай и действуй, милый Дамиано, заклинаю тебя…
Послушай меня… Кардинал Дамиано Фабиани, вицедекан Священной коллегии, хранитель тайных архивов Ватиканской библиотеки и адвокат дьявола, я обращаюсь к тебе, я твое наваждение, твой последний бой, твоя лебединая песня и твоя финальная месть, услышь меня! Не засыпай, склонившись над тарелкой с макаронами в сердце бетонного склепа, погребенного на глубине шести метров под землей, я знаю, ты теряешь счет времени, когда единовластно царствуешь в самом сердце бункера над наследием человечества, но сейчас не время ослаблять хватку. Впрочем, нет, лучше засыпай, если уж мой голос не доходит до твоего сознания во время молитв. Ты стар, Дамиано, твои силы на исходе, ты остался совсем один, и груз хранимых тобой тайн слишком тяготит тебя, все прочие свидетели тех событий уже отошли в мир иной, и ты скоро последуешь за ними. Мы оба это знаем, прекрасно знаем, почему преемник Иоанна Павла I доверил тебе настолько почетный, насколько и неизвестный широким кругам пост, пост, не значащийся в папском ежегоднике, пост, ледяной воздух которого подтачивает твои легкие с каждым вдохом, пост, который должен был бы убить тебя еще лет двадцать назад, – и ты умрешь, Дамиано Фабиани, ты сможешь умереть, потому что твоя месть вот-вот свершится. Ты помешаешь понтифику причислить меня к лику святых, и это перевернет расстановку сил в следующем конклаве; реакционно настроенные кардиналы, которым ты обещал, что нимб святого не увенчает голову индейца, единодушно проголосуют за твоего ставленника, и ты – они даже ничего и не успеют заподозрить – исполнишь волю твоего друга, Иоанна Павла I, новым Папой станет истинный реформатор, бедняк среди таких же бедняков, и ты уже с высоты небес, как ты любишь выражаться, пошлешь их всех подальше, если, конечно, сможешь осуществить задуманное. Мое положение слишком незначительно, чтобы я мог что-либо обещать, но все же прислушайся к моим словам, Дамиано. Не останавливайся так близко от цели.