Тогда-то я вновь обнаруживаю ее перед собой, все с тем же солнечным диском за спиной и умиротворенным лицом. Как если бы я описал полный круг, но на самом деле это она исчезла, чтобы возникнуть уже на другом месте. Мне стало как-то не по себе, потому что раньше этот холм был святилищем богини Тонанцин, и наши верховные жрецы утверждали, что она является людям, когда хочет напиться свежей крови, и я посчитал слишком коварным с ее стороны принимать обличье матери Бога любви, чтобы требовать принести ей в жертву младенца. Я говорю ей, что меня не провести и что в любом случае она не к тому обратилась: у меня нет детей. «Давай же, покажи свое ожерелье из черепов и отрезанных рук», – добавляю я, чтобы она поняла, что я узнал ее.
Она продолжает невозмутимо улыбаться. Всякому терпению есть предел: «Уйди прочь с моей дороги, Тонанцин, будь благоразумна, я больше не поклоняюсь тебе, я крещеный католик», – и тотчас в подтверждение сказанного совершаю крестное знамение, чтобы отослать ее к ее почитателям. Но она даже бровью не поводит, продолжая преграждать мне путь, нисколько не смущаясь, со своей всепрощающей улыбкой и своим нежным голосом: «Мое милое дитя, мой малыш, смиреннейший из всех моих сыновей, любовь к которым вечно горит в самой глубине моего сердца, твоя богиня Тонанцин всего лишь одно из обличий, которым вы меня наделяли, прежде чем узнать мое истинное лицо, и которое ваши верховные жрецы намеренно искажали, чтобы укрепить свою власть на крови и насилии. Но, по воле Господней, те жестокие времена уже миновали, и вот чего я ожидаю от тебя: ты должен отправиться во дворец епископа Мехико и рассказать, что видел меня».
Слегка потрясенный, я забываю о своих опасениях и отвечаю, что с удовольствием исполнил бы ее просьбу, но я не говорю на языке испанцев. И потом, с ее стороны было слишком наивно полагать, что меня вот так запросто пустят в покои монсеньора епископа: тук-тук, это я, Хуан Диего, меня послала к вам пресвятая Дева Мария. Но она упорствует: «Когда предстанешь перед ним, попроси его воздвигнуть в мою честь часовню на этом самом месте, чтобы я могла ниспосылать благословение и помощь, любовь и сострадание всем тем, кто обратит ко мне свои молитвы, кем бы они ни были, язычниками или христианами. Все церкви на равнине запятнаны кровью невинно убиенных в мученических пытках, свершенных во имя слепого поклонения мне: именно тебе предстоит указать людям истинный путь веры».
Не желая обидеть ее, я отвечаю, что его преосвященство никогда не поверит словам нищего индейца из низшего сословия, и что если она действительно хочет получить часовню, ей следует обратиться к настоящему потомственному католику, испанцу из благородных, богато одетому. А она знай твердит свое: «Я избрала именно тебя, о смиреннейший из моих сыновей, чьим уделом на земле стала нищета, ничтожнейший из моих сыновей, мой самый малый посланник на земле, скромнейшее из дуновений жизни, всеми презираемое, о мой милый Куотлактоакцин, милый Хуан Диего, вспахивающий землю богачей и плетущий им циновки, чтобы они отдыхали, и потерявший свою ненаглядную Марию-Лучию. Я щедро вознагражу тебя за услугу, которую ты мне окажешь, и за труды, на которые тебя обрекаю. Пойди к епископу, и твоя непритворная смиренность свершит чудо – он поверит твоим словам».
И тогда со мной, осмеливавшимся поднять голову от земли лишь за тем, чтобы просить прощения у небес за свою ничтожность, произошло нечто невероятное. Как если бы доверие Матери истинного Бога разлилось по моим жилам, подстрекая меня к греху гордыни. В тот же миг я представил себя говорящим с епископом, представил, как привожу его, с распятием и каменщиками, на это самое место. И вот я, презренный обращенный безбожник, уже примерял на себя лавры миссионера, избранного, боговдохновенного пророка, мексиканского Моисея. Я со всех ног бросился к дворцу епископа. Я ощущал себя всемогущим, Натали, но это была не вера, сворачивающая горы, а окрыляющее тщеславие. И точно как в той легенде, приблизившись слишком близко к небесному светилу, я обжег крылышки.
Монсеньор Сумаррага ступил на землю Нового Света тремя годами ранее. Это был преклонных лет, бородатый, лысый и сгорбившийся францисканец. Он не мог без сострадания смотреть на то, как его соотечественники, пользуясь своей безнаказанностью, обращали нас в унизительное рабство вместо христианства. Он выписал из Испании вьючных ослов, чтобы хоть как-то облегчить нашу долю, но мадридские кардиналы призвали его к порядку. Его слуги учтиво впустили меня, словно монсеньор ожидал моего появления, из чего я заключил, что они прониклись снизошедшей на меня божьей милостью, в действительности же двери покоев епископа были открыты для всех голодранцев без разбора.
Он выслушал меня. Вернее пронаблюдал за тем, как я жестами изобразил ему явление в ореоле мягкого света, возведение часовни и благодать, ниспосылаемую всем богомольцам, осаждающим священный холм, где пели неизвестные птицы. Он сокрушенно покачал головой, благословил меня на своем языке и отправил обратно, дав мне маисовых лепешек и меда.
Я вернулся на холм, понурив голову, пристыженный и отрезвленный таким приемом. «Все прошло как нельзя лучше», – молвила Дева, с безмятежным видом поджидавшая меня. Я показал ей лепешки и мед, пожал плечами, признал свое поражение и в приступе злости, словно упрекая ее в непомерном тщеславии, наполнившем мою душу, бросил ей: «Вот видишь, я был прав: он не поверил ни единому моему слову!» Не теряя своего спокойствия, она попросила меня вернуться во дворец на следующий день. Я возразил, что мало того, что он не поверил мне, так даже и не понял, о чем я говорил. Тогда она повелела мне найти переводчика и тотчас растворилась в воздухе.
А как бы ты поступила, Натали, будь ты на моем месте? Я постучался к Хуану Гонсалесу, такому же обращенному, как и я, но занимавшему, ввиду своего благосостояния, более высокое положение в обществе. Не хотелось бы бросать камень в огород тех, кому посчастливилось родиться богатым, но зажиточные индейцы добровольно помогали испанским завоевателям использовать нищих индейцев как даровую рабочую силу и имели с этого немалую прибыль. Стихотворец Хуан Гонсалес, правда, не грешил работорговлей и использовал для обогащения исключительно свой сочинительский талант. Но ведь и поэты хотят, чтобы их голос был услышан, а стихи прочитаны. Поэтому, по мере того как испанцы разграбляли наши деревни и истребляли жестоким обращением и завезенными болезнями коренное население, говорившее на науатле, сочинители вроде Хуана Гонсалеса сочли более разумным перейти на испанский, чтобы сохранить наше культурное наследие для будущих поколений.
Хуан Гонсалес впустил меня в свой дом, я угостил его лепешками и медом и объяснил ситуацию. Епископ уже прибегал к его услугам, когда нуждался в переводчике, и на следующее утро мы вместе предстали перед ним. На этот раз Сумаррага внимательно слушает, и на лице его сменяются выражения настороженности и крайнего удивления, недоверия и растерянности. Он просит сказать мне, чтобы я попросил у святой Девы знамения. Я обещаю передать послание и выхожу из его покоев. Он задерживает моего переводчика. Он не верит мне, но думает, что я искренен и что Лжедева, пользуясь моей доверчивостью, пытается осмеять католическую Церковь. Хуан Гонсалес вторит, по своему обыкновению. Душа поэта восстает против такого обмана, и у него тотчас находятся нужные слова, чтобы угодить епископу: я нахожусь во власти обреченных на вечные муки духов служителей богини-прародительницы Тонанцин, добивающихся, чтобы ее святилище было вновь возвращено на священный холм. Епископ приказывает своим слугам проследовать и понаблюдать за мной, чтобы подтвердить верность своих подозрений. Я замечаю их и говорю себе: вот и чудно, они станут свидетелями явления, и мне больше не понадобится исполнять роль посредника. Я замедляю шаг, чтобы подождать их, как ни в чем не бывало прогуливаюсь, любуюсь красотой мест. И тут случается невообразимое: они теряют мой след, хотя мой остроконечный колпак заметен издалека, и я всегда хожу одной и той же дорогой. Неужели было так необходимо, чтобы я стал единственным очевидцем чуда?