Так всегда в полусне, когда слабеет сознание, детали бытия раздуваются, и само существование оборачивается кошмаром, и вот уже очищенный, вытянутый, словно эссенция, предстает перед глазами и ужас будущей смерти, и страх оставшейся жизни.
Ночь звучала гулким, мистическим эхом отражений: звуки, рожденные где-то внизу на бульваре – лай брошенной собаки, сцуг автомобильной двери, синусоидальный путь пьяного – шли сквозь меня подобно какой-то эмиссии, и так же, от катода к аноду, двигался сквозь мой позвоночник расстроенный лифт. Чьи-то чудовищные аморфные лица заглядывали в мое лицо, в разрыве туч показалась и спряталась луна, как бы подмигнув, кот медленно приоткрыл дверь, вошел и поскребся лапами о косяк, вдруг кто-то потянул с меня одеяло…
Мать стояла подле кровати, совершенно голая, бледная в свете, тянувшемся из прихожей. Я глянул на часы – четыре утра. Мать погладила свое тело от колен до груди и посмотрела на меня, улыбаясь.
– Хороша? – спросила она чужим, утробным голосом.
Я сел на кровати, стараясь не глядеть в ее сторону. Наивно было полагать, что это кончилось, но все же я не ожидал, что это произойдет так скоро.
– Разве ты больше не хочешь меня, Леонид?
Я встал и, стараясь не смотреть в ее мутные глаза, несколько раз ударил ее по щекам. Потом взял за локти и бережно потянул назад, в ее комнату. По пути она проснулась. Я подал ей халат.
– Какая глупость, – сказала она. – Знаешь, я не лгала. Со мной действительно, ничего такого не случалось за все эти годы.
– Еще бы, – подумал я.
Иногда мне казалось, что она лишь делает вид, что не помнит своих припадков, и меня бросало в дрожь. Однако, врачи утверждали, что сознание возвращается к ней лишь в момент пробуждения, когда она обнаруживает себя где-нибудь посредине комнаты, вполне уверенная, что подвержена самому обыкновенному лунатизму.
Ее припадки повторялись примерно раз в год. Когда это произошло впервые – мне тогда было лет пятнадцать – я чуть было сам не сошел с ума. Чтобы ее не посадили в дурку, мне пришлось заявить, что припадки прекратились. С годами я научился с этим бороться.
Она назвала меня Леонидом, словно действительно существовал какой-то Леонид… Последним был, вроде бы, Иосиф. Понятия не имею, откуда она брала имена.
* * *
На какое-то время мне снова удалось провалиться в сон, и проснулся я часов в одиннадцать, как ни странно, с довольно свежей головой. Меня переполняла и придавала мне силы какая-то безотчетная ненависть, чувство, не имевшее ни конкретной точки приложения, ни даже какого-нибудь вектора своей направленности.
Лежа в постели, я вспомнил об одной, казалось бы, незначительной детали. На фоне моего общего состояния, существуя где-то на заднем плане в скобках, сегодня она стала не на шутку беспокоить меня. Несколько минут я разглядывал мебель в моей комнате. Мать могла иметь любое внутреннее представление об окружающем мире, и это было понятно, но Полина?
Итак, уже два человека утверждали, что мебель осталась на прежнем месте, хотя я, понятно, не мог забыть свою прежнюю обстановку.
Я вспомнил один детектив, который пользовался наибольшей популярностью в моей библиотечке, пока его не заиграл парнишка из охраны. Там две женщины, лесбиянки, договорившись между собой, устроили герою спектакль, чтобы свести его с ума и отделаться от него… Я представил, как моя дорогая матушка, на пару с Полиной, тужась, двигают мебель… Это было немыслимо, не имело никакого мотива, но было вполне возможным, хотя бы по той простой причине, что я уже никому ни в чем не доверяю в жизни, никому и ни во что не верю… Одно я знал наверняка: мебель в моей комнате была передвинута, хотя обе женщины утверждали обратное … Стоп! Какое, в таком случае, имеет к этому отношение злосчастная труба? Я вспомнил свое сомнамбулическое паломничество к кирпичному заводу и понял, что поразило меня тогда. На данном бетонном основании стояло и могло стоять только две металлических трубы, и не было места для третьей, следовательно, никто никогда не сносил этой третьей трубы, следовательно, третьей трубы попросту никогда не было.
Nothing's gonna change my world…
– Мам, – вкрадчиво спросил я за завтраком, – вон там на горизонте, две заводские трубы, видишь? Мне кажется, там раньше была и третья. Ее что – снесли?
Мать посмотрела в окошко, потом – на меня.
– В порядке перестройки, – добавил я.
– Не помню, – сказала мать, равнодушно поведя плечами. – Я не приглядывалась никогда. В этой стране, вообще, нет ни одного приличного вида из окна.
– Так, – подумал я. – Интересно, кто в этом мире сошел с ума: мебель в моей комнате, моя сумасшедшая мать, трубы на горизонте, или же – я сам?
Я опять подумал о галлюцинациях, которые посещали меня последние несколько лет. Когда это началось и как? Может, причина была в моем юношеском увлечении наркотиками? Я не мог вспомнить никакого события, никакого толчка, с которого это началось. Одно оставалось ясным: галлюцинации были моим личным делом, значит, виноваты были не мебель, не труба, не компьютер, так же дающий неверные показания, а я сам. То, чего я всю жизнь боялся, оказывается, уже произошло – незаметно, тайно, исподволь…
Я ушел в свою комнату, бросился на кровать, закурил. Мои руки дрожали. Итак, это произошло со мной. Сдаться врачам? Покончить с собой? Но ведь я и так, оказывается, уже давно живу с этим, почему бы не попробовать дальше? Зачем? Ответ прост: надо найти Марину или ее следы. Надо или убедиться в том, что ее действительно нет, или… В тот день мне опять стало казаться, что она жива, что произошло какое-то недоразумение, что возможно еще какое-то чудо…
Последний способ, который остался у тебя, чтобы доказать мне свое существование, или, имея в виду то, что я иногда действительно думаю, что ты есть, – доказать твою добрую волю, продемонстрировать твой сусальный лик – это оживить ее!
Вдруг меня посетила простейшая мысль. Что, если все эти так называемые припадки матери есть мои личные припадки, то есть, на самом деле – все это мои собственные галлюцинации?
* * *
Прекрасно понимая, что рефлексия имеет какой-то смысл, я все же был уверен, что мне необходимо действовать.
Проще всего было позвонить Хомяку и спросить, не сгорела ли дача, и если да, то… Но я не мог представить, как буду разговаривать с человеком, с которым мы около двадцати лет дружили и в один, как говорится. прекрасный день, стали смертельными врагами, навроде Печорина с Грушницким. С тех пор его для меня не существовало, и надеюсь, что это взаимно…
Тем не менее, я позвонил ему, но мне ответил грубый незнакомый голос, я даже не разобрал толком, мужской или женский. Я повторил и меня опять обложили. Вероятно, изменился номер. Мать говорила, что в городе открылось несколько новых станций и часть телефонов переключили. Я решил поехать в Переделкино, чтобы увидеть своими глазами эту сгоревшую дачу, тогда, может быть, не надо было и вовсе встречаться с Хомяком. В конце концов, Лина права: в поселке несколько тысяч дачных участков, а теория вероятностей… Хотя шестое чувство (Седьмое? Одиннадцатое?) подсказывало мне, что драма разыгралась в одном единственно возможном месте… Я слишком хорошо помнил, как однажды, оглянувшись на это двухэтажное, псевдорусской резьбой украшенное строение, отчаянно его возненавидел и невнятным шепотом произнес: чтоб ты сгорело! Опять меня обуял ужас: кто и зачем исполнил еще одно мое бредовое желание?
В Переделкино все было на месте: нигде не выросло ни одной столетней сосны, Рождественскую церковь слегка подновили, но это было вполне естественно… Все было на месте, кроме дачи Хомяка.
Посередине участка возвышалась бесформенная, чуть припорошенная снегом груда из обгорелых брусьев, досок, немыслимо погнутых водопроводных труб.
Но что-то было не так… Я потоптался на месте, прошел вдоль забора, не сводя глаз с пожарища.