– Так ему и надо.
Лайл округлил глаза:
– Господи, Либби, вы действительно считаете, что убийца Бен? – Он коротко, от всей души рассмеялся, но тут же проглотил смешок и пробормотал: – Извините.
Надо мной никогда не смеются. Все, что я говорю и делаю, воспринимается с чрезвычайной серьезностью: кто рискнет смеяться над жертвой! Жертва не может дать повода для веселья.
– Что ж, продолжайте забавляться своими теориями заговоров, – сказала я и резко поднялась.
– Зачем же вы так! – произнес парень с внешностью копа. – Останьтесь. Убедите нас в том, что мы не правы.
– Он не подал… ни… одной… апелляции, – сказала я тоном воспитательницы детского сада. – Этого для меня достаточно.
– В таком случае вы дура.
Я с силой его оттолкнула, развернулась и услышала за спиной:
– Она так и осталась маленькой лгуньей.
Я нырнула назад в толпу и бросилась к выходу, отчаянно прокладывая себе путь под мышками и между застежками брюк справа и слева, пока, оставив позади весь этот галдеж, не добралась наконец до прохлады колодца лестничных пролетов. Единственной победой в этот день для меня стала толстенькая пачка купюр в кармане да убеждение, что все эти люди вызывают ту же смешанную с презрением жалость, что и я.
Дома я везде включила свет, забралась в кровать с бутылкой липкого рома в руках и, лежа на боку, начала изучать замысловатые линии от сгибов на записке Мишель, которую так и не продала, – забыла.
То, что сегодня произошло со мной, казалось, ставило все с ног на голову. Когда-то давно мир, словно разделившись на людей, считавших Бена виновным, и тех, кто был убежден в его невиновности, пребывал в равновесии, а теперь возникало чувство, что двенадцать совершенно чужих людей из занюханного подвала, запихнув в карманы кирпичи, перебрались на сторону вторых и в одну секунду туда сместился весь вес. Магда и Бен с его стихами, сила надежды, следы от ног, кровавые пятна, пустившийся вразнос Раннер. Впервые после суда над Беном я оказалась одна среди людей, которые считают, что я ошибаюсь в отношении брата, а я не сумела дать им достойный отпор. Поколеблено мое собственное убеждение. Я не могла сейчас, как это бывало раньше при другом раскладе, просто отмахнуться от этих людей: они были настолько непреклонны, так безапелляционны, будто обсуждали меня бесконечное число раз и давно пришли к выводу, что нечего со мной миндальничать, если и так все ясно. А я-то, дуреха, отправилась туда, полагая, что, как бывало в других местах, мне, вероятно, захотят помочь, проявят обо мне заботу, решат мои проблемы. Меня же вместо этого подняли на смех. Неужели со мной так легко не считаться? Неужели я так легко ведусь?
Нет, подумала я и повторила про себя привычное заклинание, что тогда ночью видела то, что видела. Что, собственно говоря, не соответствовало действительности. На самом деле я ничего не видела. И что? Ладно, предположим, чисто технически я ничего не видела – только слышала. А почему только слышала? Да потому, что, когда умирали сестры и мама, я пряталась в шкафу, а пряталась, потому что подло струсила.
Та ночь… Да, та ночь… Я проснулась – в комнате, где мы спали с сестрами втроем, было темно. В доме стоял такой холод, что с внутренней стороны на окнах белел иней. Дебби уже успела перебраться в мою кровать (мы часто спали втроем, тесно прижимаясь друг к другу, чтобы согреться) и спиной упиралась мне в живот, своим весом припечатывая меня к холодной стене. Едва научившись ходить, я стала лунатиком и бродила во сне, поэтому не помню, как переползла через Дебби, зато отчетливо помню Мишель на полу: она спала, как обычно, в обнимку со своим дневником и с ручкой, как с соской, во рту – из уголка губ стекала тоненькая чернильная струйка. Я не стала ее будить: в нашем шумном доме сон защищался отчаянно и никто не просыпался без боя. Не побеспокоив и спящую в моей кровати Дебби, я открыла дверь и услышала голоса внизу, в комнате Бена, – сдавленный шепот на грани крика. Так разговаривают люди, считающие, что ведут себя тихо. Из щели под дверью его комнаты пробивался свет. Я пошлепала в мамину комнату, забралась под одеяло и прижалась к ее спине. Зимой мать обычно спала в двух парах длинных трико и нескольких свитерах, поэтому создавалось ощущение, что рядом лежит гигантская мягкая игрушка. Когда мы забирались к ней в постель, она даже не шевелилась, но, помню, на этот раз резко ко мне повернулась – я было решила, что она сердится. Но она обхватила меня, прижала к себе и, поцеловав в лоб, сказала, что очень меня любит. Она почти никогда не говорила нам таких слов – может, поэтому-то я их и запомнила? А может, придумала потом, чтобы на душе не было так горько? Ладно, предположим, она все-таки сказала, что меня любит, – и я тут же снова уснула.
А когда проснулась (через несколько часов или всего через несколько минут), рядом никого не было. С той стороны двери (что там происходило, я никак не могла видеть) страшно кричала мама и на нее гневно ревел Бен. Оттуда раздавались и другие звуки. Дебби причитала сквозь рыдания: «Мамочкамишельмамочкамишель». Потом я услыхала топор. Уже тогда я поняла, что это: звук металла, рассекающего воздух, удар обо что-то мягкое и бульканье. Дебби хрюкнула и судорожно вдохнула. Вопль Бена: «Зачем ты заставила меня это сделать?!» Мишель не было слышно вообще, что было очень странным, потому что она всегда была самой громкоголосой из нас, а тут – ни единого звука. Мамин крик: «Беги! Беги! Нет! Нет!» Потом выстрел, снова мамин крик, но уже без слов, – крик обезумевшей птицы, которая бьется о стены, оказавшись в тупике коридора.
Тяжелая гулкая поступь и звук маленьких ножек убегающей Дебби – она еще жива, она бежит в сторону маминой комнаты, и я судорожно повторяю: «Нет-не-надо-только-не-сю-да!» – и снова эти тяжелые ботинки в коридоре у нее за спиной, ногти царапают пол, снова топор и снова выворачивающий душу жуткий звук, который издает мама, а я застыла ледяным изваянием у нее в комнате и прислушиваюсь… по ушам снова ударяет выстрел, глухой звук падения, от которого сотрясаются половицы под ногами. Я – бесполезное, трусливое создание, – я наполовину в шкафу, наполовину снаружи, стою и молю Бога, чтобы все прекратилось. «Уходи, уходи, исчезни». Хлопает дверь, еще шаги и протяжный вой, Бен в сердцах отчаянно шепчет что-то себе под нос. Крик, низкий мужской крик и громкий голос Бена – я точно знаю, это был его голос, – «Либби! Либби!».
Я распахиваю окно, выпрыгиваю наружу через дыру в сетке от комаров прямо в снег – носки тут же промокают насквозь – и что есть силы бегу.
«Либби!»
Оглядываюсь на дом – там одиноко светится одно-единственное окно, все остальное – чернота.
Когда я добежала до пруда и заползла в камыши, я уже не чувствовала ног. На мне, как на маме, тоже было сто одежек и теплые длинные штанишки под ночнушкой, но меня колотило. – Ледяной ветер задирал подол и поднимался к животу.
По верхушкам камыша бешено пляшет луч фонарика, перепрыгивает на остовы деревьев неподалеку, падает на землю совсем рядом.
«Либби!»
Это Бен. Он меня преследует, идет по пятам.
«Не выходи, детка! Оставайся там!»
Луч фонарика подбирается все ближе, скрип снега под ногами все громче, я рыдаю, закрыв рот руками, я уже готова выпрямиться во весь рост – и пусть меня тоже убьют, но луч совершенно неожиданно, описав обратный круг, удаляется вместе с шагами, оставляя меня одну погибать от холода в темных камышах. Я не вышла из укрытия, я осталась там… Горевшее в доме окно погасло.
Спустя несколько мучительно долгих часов в слабом свете занимавшегося утра я поползла обратно к дому, ноги звенели, как железо, пальцы на руках свело в птичьи лапки. Дверь стояла нараспашку. На крыльце у входа сиротливо высилась горка рвотной массы из зеленого горошка и морковки. Все остальное было красным – стены, ковер, окровавленный топор на подлокотнике дивана. Мама лежала на полу перед дверью детской, верхняя часть черепа отсутствовала, топор сумел добраться до плоти через толстый слой одежды и оставил на теле страшные зияющие раны, одна грудь была оголена. Со стены прямо над остатками головы свисали рыжие пряди. Дебби лежала сразу за ней – глаза распахнуты, на щеке кровавый след, рука почти отрублена, живот, словно рот у спящего, приоткрыт, внутренности выглядывают наружу. Я позвала Мишель, хотя уже точно знала, что она тоже мертва. Она лежала, свернувшись калачиком на своей кровати, в обнимку со всеми своими куклами, горло чернело страшными синяками, один тапочек на ноге, один глаз открыт.