Pointofnoreturn.
Ключ, как и было условлено, торчал в двери. Барух вошел первым, пока Керен все еще любовалась видом на озеро. То, что он увидел, превзошло все его фантазии: окна были плотно задернуты шторами, и в комнате царил полумрак, пол утопал в сухих лепестках, на каждой поверхности, на каждом выступе в стене, а их было немало, стояли зажженные свечи, большие, маленькие, совсем крошечные, ароматизированные, повсюду были букеты свежих и сухих цветов, на столе стояла бутылка красного вина, ваза с фруктами, коробка шоколадных конфет. По комнате плыла едва слышная музыка. Не хватало лишь белой шкуры, но зато вместо нее в комнате было джакузи, в котором тоже плавали лепестки роз.
– Вау! – Керен обняла и поцеловала его. – Не ожидала!
Она сбросила с себя одежду и облачилась в купальный халат. Барух последовал ее примеру.
– Открой вино, – она растянулась на модном кресле, представлявшем собой набитый чем–то мягким кожаный мешок.
Она выпила глоток, откусила от шоколадной конфеты и сказала:
– Ну, давай сюда свою запись.
Pointofnoreturn.
В этот момент Барух струсил. Он сделал запись вчера вечером, когда все виделось совсем в ином свете, а здесь и сейчас все переменилось, хотя прошло лишь полсуток. Был далеко позади Эйлат, были далеко позади Вайоминг, Горбатая гора, Сретенка, улица Металлургов. А на пленку, то есть, не на пленку, конечно, а в память диктофона, он, как на исповеди, как на приеме у психолога, выплеснул свое отчаяние, свое одиночество, свои сомнения, все то, о чем он не мог решиться поговорить с Керен напрямую. Он излил свою историю бездушной безответной железке, как будто разговаривал с Керен.
Да он и впрямь разговаривал с Керен. Он разговаривал с самим собой и с Керен.
Он понимал, что не сможет решиться на такой разговор. Сам факт записи его успокоил, привел в чувство. Где–то внутри него этот разговор с Керен уже состоялся, так что даже она сама почувствовала произошедшую перемену, между ними вновь тонкой паутинкой восстановилось доверие, но достаточно было легкого дуновения ветерка, чтобы унести паутинку прочь.
– Она вообще существует, эта запись, или это предлог, чтобы уйти от разговора?
Pointofnoreturn.
Барух почувствовал, что паутинка натянулась. Он достал приборчик и вставил в него наушники. Он не прослушивал ничего еще раз, не исправлял, не переписывал – оставил все как есть. Появилось искушение стереть все к чертовой матери, ведь это так легко сделать, это же не пленка, надо только нажать на кнопку и запись перестанет существовать. Но он прекрасно знал, что цена этому трюку будет слишком велика, с Керен такая штука не пройдет, и в то же время он не мог решиться и отдать ей диктофон. Она встала с кресла, и ее халат распахнулся; она взяла с блюда финик и, не запахивая халат, держа финик между выпяченными, как у верблюда, губами, подошла к Баруху и вынула у него из рук диктофон.
В голове у него раз за разом, не прекрашаясь, звучал пронзительный голос Энни Ленокс:
Monday finds you like a bomb
That’s been left ticking there too long
You’re bleeding
Some days there's nothing left to learn
From the point of no return
You're leaving. [90]
Керен надела наушнили. Барух молча следил за ее движениями. Он начал вчера с самого трудного, с конца. Нет, он начал все–таки с того, что просил у нее прощения.
За то, что сорвался в Эйлат.
За то, что так легко поставил под сомнение их жизнь.
А дальше он, сбиваясь и повторяясь, рассказал ей о том, о чем не рассказывал никогда и никому; наверное, даже он сам не отдавал себе отчета, насколько его прошлое живет в его настоящем. Он рассказал ей про Саньку, про Наташку, про Лору–Лауру, про мать, про Карен Магнуссен, про отъезд и про все, что произошло до него в том далеком мае семьдесят третьего, и уже потом, в Израиле.
Он не упомянул о Михаль. Он не смог вымолвить и слова о Михаль. Он знал, что не должен говорить о Михаль. Он слишком хорошо помнил Михаль. Его тело не могло забыть Михаль.
Керен опустилась на кожаное кресло–мешок и закрыла глаза. Она машинально брала из вазы фрукты и долго терзала зубами то курагу, то инжир, то финик, откусывая по крохотному кусочку. В какой–то момент она зачерпнула горсть шоколадных конфет и прикончила их в одно мгновение, запив вином. Свечки побольше, оплывая, мерцали узким желто–красным пламенем; свечки поменьше постепенно догорали и тухли, испуская легкий синевато–фиолетовый дымок, и тогда Барух зажигал новые, в изобилии валявшиеся в кухонном ящике.
Забившись в угол, он следил за ее передвижениями. Она, казалось, искала себе место и не могла найти, она вскакивала и металась по комнате, как большая кошка по клетке. Пар от горячей ванны постепенно наполнил пространство туманом, размазавшим мерцание огней. Керен так и не запахнула халат, и Барух разглядывал ее тело, которое знал уже десять лет, на которое никогда не смотрел вот так, украдкой, со стороны, как бы подглядывая. Он знал с закрытыми глазами каждый его закуток, каждый изгиб. По выражению ее лица он попытался было угадать, какую часть записи она слушает, но это не представлялось возможным.
В голове образовалась полная каша, блуждали обрывки разрозненных мыслей ни о чем и сразу обо всем. В ушах стучал собственный голос. В сознании плавали обрывки его исповеди, разговор с Амитом, обнаженная силиконовая грудь Шири, осязание Михаль.
В Москве всегда ждали прихода мая. Он приносил радость обновления, окончательного избавления от зимы.
Майские праздники...
"Майский день – именины сердца..."
"Люблю грозу в начале мая..."
Нежно-салатовая зелень так удивительно свежа и хороша, так мощно прет со всех сторон, из каждой ветки. А в конце марта – начале апреля таял снег, и по улицам текли ручьи. Мальчишки выбегали из школы и устраивали весенние гонки: они бросали по спичке в петляющий по мостовой между черными грязными островками льда поток талой воды и, отчаянно галдя, как весенние птицы, громко понукали каждый свою лодку – ведь пятак, а то и гривенник на кону, победитель получает все.
The winner takes it all, the loser plays it small.[91]
Ручеек талой воды, прихотливо играющий со спичками. По строгим дворовым правилам, севшую на мель лодку можно столкнуть только тогда, когда все остальные уже прошли, только пропустив всех вперед.
Кто–то сказал: "Если тебе дадут линованную бумагу – пиши поперек". Легко сказать, пиши поперек... Борька, Барух всегда писал по линейке. Еще на Сретенке отец принес как–то домой на проверку курсовые работы, написанные не в тетради, а на листах обычной бумаги. Борька удивился тогда, насколько ровными были строчки, а отец засмеялся и показал ему, в чем фокус: он достал линованый трафарет и положил его под чистый лист бумаги. Под листом проступали линии, двадцать прекрасных прямых линеек, по которым можно свободно писать.
Можно было свободно писать по линейкам...
Так он и жил – писал по линейкам подложенного снизу трафарета. Убери он его, и строчки поползли бы вкривь и вкось. Казалось, что сейчас кто–то выдернул из его жизни трафарет, и сразу все пошло вкривь и вкось, строчки разбежались. Строчки его жизни разбежались...
Белая шапка поднимающегося молока...
Вилка с отогнутым зубцом...
Старенький профессор, потирающий руки...
Разорванная фотография со стенда...
Значок, завернутый в мятый рубль, брошенный в урну...
Карен Магнуссен на олимпиаде в Саппоро...
Растекшееся на столе белым пятном мороженое...
Полянка посреди Измайловского парка с мятыми одуванчиками...
Пепел сигареты на груди у Лоры...
Солдаты на берегу...
Старая полька, медленно бредущая домой...
Керен и Михаль...
Михаль и Майка...
Амит... Шири, Орли и Михаль...
Серый пеликан в парке...
Барух понял, что на работе он уже давно никого не интересовал. Его фирма с всемирно известным именем неслась вперед на юг, продолжая гонку без него, без его детища – его завода. Отработанный материал. Вполне возможно, что ему придется начинать все сначала почти в пятьдесят лет. Впрочем, не совсем все сначала.