Французская революция, подобно Везувию, была явлением уникальным. В то же время извержение вулкана — нечто постоянное. Везувий извергался, извергается и будет извергаться: повторяемость и постоянство природы. Французская революция, напротив, — событие беспрецедентное и повториться не может. Так, исторические силы приравнивались к силам природным, что и успокаивало, и сбивало с толку, ибо подразумевало: даже если это лишь начало эпохи революций, революция, как и все остальное, пройдет.
Кавалеру и его знакомым напрямую ничто не угрожало. По большей части катастрофы происходят не с нами, и, если они многочисленны, мы теряем способность сопереживать судьбе тех, кого они коснулись. На данный момент мы целы и невредимы, и, как говорится, жизнь (имеется в виду жизнь тех, кому повезло) продолжается. Мы целы и невредимы… хотя, конечно, ситуация может и перемениться.
Любовь к вулканам означала отказ поставить революцию во главу угла. Жизнь в непосредственной близости от руин, от этих постоянных напоминаний о катастрофах, — в Неаполе или, например, в наши дни в Берлине, — дает уверенность в том, что человек способен пережить любое бедствие, даже самое масштабное.
* * *
Возлюбленная Кавалера продолжала писать Чарльзу. Вначале она умоляла, укоряла, отрекалась, угрожала, пыталась вызвать жалость. Три года спустя письма от нее шли с той же частотой. Коль скоро Чарльз ей больше не любовник, пусть будет другом. Удивительный дар — хранить верность — не позволял ей осознать, что она не нравится или надоела кому-то. И потом, она так привыкла к вниманию, что не поверила бы, доведись ей узнать, что Чарльз тяготится ее письмами, что ему неинтересны ни ее занятия, ни занятия дорогого дядюшки, которого она всячески старается сделать счастливым (разве не этого хотел Чарльз?) и который так бесконечно добр и щедр к ней.
Девушка писала о том, как сопровождала Кавалера при восхождении на гору — восхитительное зрелище! Жаль, правда, луну — на фоне извергающегося вулкана она казалась бледной и больной (как легко было заставить бить фонтан ее сострадания!). Рассказывала о поездке на раскопки в Помпеи — там она горько оплакивала людей, погибших много-много веков назад. В полную противоположность Катерине — та никогда не одобряла восхождений на Везувий и без всякого удовольствия сопровождала мужа в поездках к мертвым городам (хотя с Уильямом дело обстояло иначе!) — она была готова на все, что бы ни предлагал Кавалер. Казалось, ее энергия неиссякаема. Если бы только позволили, она, в сапогах и меховой одежде, с радостью отправилась бы охотиться на кабанов вместе с Кавалером (девушка была превосходной наездницей, о чем он не знал). Она спокойно смотрела бы на стоящего по пояс в кровавых потрохах короля, нашла бы способ получить удовольствие от этого отвратительного зрелища, хотя вовсе не отличалась склонностью к вуайеризму. Она просто обратилась бы к своему, отнюдь не самому богатому жизненному опыту (впрочем, отец ее дочери, предшественник Чарльза, который обучил ее ездить верхом, был деревенским сквайром и фанатиком жестокой охоты) или к почерпнутым из книг знаниям.
Поразительно! О да! Однажды я видела… я хочу сказать, это как… как у… как у Гомера! — воскликнула бы она. И вряд ли бы ошиблась.
Кавалер с обожанием наблюдал, как она все больше отдается роли его компаньонки, воспитанницы. Она всегда была способной ученицей. Это помогло ей выжить и преуспеть.
В ней, думал он про себя, виден отпечаток моей личности, как виден отпечаток пальца скульптора на куске глины. Она обладала удивительной плавучестью, приспособляемостью. Ему же почти не нужно было к ней приспосабливаться; разве что в ее присутствии он должен был по возможности воздерживаться от иронических замечаний, к которым имел природную склонность. Этих замечаний она, несмотря на весь свой ум, не понимала. Происхождение и темперамент не позволяли ей чувствовать иронию. В ее характере не было практически ничего от меланхолии, являющейся неотъемлемой частью иронии, кроме того, она родилась в окружении, полностью лишенном снобизма той среды, где так гордятся умением обтекаемо выражать мысли. Для английского джентльмена, находящегося вдали от родины, ирония — основная реакция на нелепые, грубые обычаи местности, где ему приходится проживать (пусть даже по собственному желанию). Ирония — более или менее вежливый способ отстоять свое превосходство, скрыв при этом возмущение. Или обиду.
Молодая женщина не видела причин скрывать обиду или гнев. Она гневалась довольно часто, хотя оскорблялась не за себя (этих обид она либо не замечала, либо легко их прощала), а за других, за выказанное кому-то неуважение.
Свой снобизм, когда он вдруг овладевал ею, она выражала прямо. Господи боже, какие ж они грубые, — восклицала она, возвращаясь из гостей: Кавалер всюду брал ее с собой, и ее всюду привечали. Там не было никого лучше, умнее и красивее вас, — говорила она Кавалеру.
И никого, думал Кавалер, кто обладал бы такой гибкостью ума, как ты.
Подобно Кавалеру, она всю себя отдавала посредничеству, действуя в области, наиболее подходящей для женщины: области душевных переживаний, телесных хворей. Кроме того, в ней раскрылся талант мгновенно понимать мысли, чувства, нужды других, без слов знать, чего они хотят, от нее ли, для себя ли. Да, она была эгоцентрична, но очень легко поддавалась на восторг, сострадание, симпатию… что не свойственно при нарциссизме. Горе любого человека вызывало слезы и у нее. Она плакала, увидев похороны ребенка. Плакала, выслушивая на званом вечере откровения молодого американца, торговца шелком, представителя семейной фирмы: того послали с миссией в Европу, чтобы он оправился от разрыва с обманувшей его женщиной. Узнав, что кто-то болен, завидев чье-то увечье, она считала, что должна немедленно что-то сделать. У Валерио бывали головные боли — она варила для него народное уэльское зелье. Любого молчаливого человека она старалась разговорить. Она пыталась даже беседовать с этим мальчиком, у которого один глаз, проводником Кавалера. Бедный глазик!
* * *
В 1790 году, прожив первый после выхода из Бастилии год в Риме, странствующая художница Элизабет Виже-Лебрен надолго прибыла в Неаполь. Ее, разумеется, представили главному в этом городе покровителю искусств. Подругой покровителя оказалась одна из прославленнейших моделей эпохи. Виже-Лебрен, не теряя времени, попросила Кавалера заказать у нее портрет этой не единожды запечатленной на полотнах чаровницы. Кавалер с готовностью согласился, как согласился и с запрошенной значительной суммой гонорара. У него было уже около десятка ее портретов, но еще один не казался ему лишним. И, вероятно, он не задумывался над тем, что этот портрет станет первым, выполненным одной из немногих в то время профессиональных художниц.
Поскольку подруга Кавалера была не просто объектом, но натурщицей, возник вопрос: какой мифический, литературный или исторический персонаж она должна представлять. Наконец Виже-Лебрен — не без ехидства — остановилась на Ариадне. Для сюжета художница выбрала тот момент, когда Тезей беспардонно бросает Ариадну, совершенно против воли бедняжки, на острове Наксос. Ариадна изображена, очевидно, вскоре после этого неприятного события, но несчастной совсем не выглядит. Она сидит на переднем плане, привалясь к скале, в гроте, на леопардовой шкуре.
Длинное свободное белое платье частично скрыто под волной роскошных рыже-золотистых волос, переброшенных через плечо и спускающихся по животу к круглым коленям. Одна рука театральным жестом касается щеки, вторая сжимает медный кубок. Ариадна сидит спиной ко входу, обратив взор на внутреннюю часть грота. Создается впечатление, что и зритель, чей взгляд она встречает с бессмысленной доброжелательностью, и источник яркого света, озаряющего лицо, грудь и обнаженные руки девушки, находятся в самой глубине грота. За спиной Ариадны открытое море и далеко-далеко на горизонте крохотная точка — корабль. Надо полагать, это корабль Тезея, героя, чью жизнь она спасла. Он обещал взять ее с собой на далекую родину и там жениться на ней, а вместо этого бросил на пол пути, оставив умирать на одиноком острове.