По возвращении в город я начну выслеживать Директора. Это будет нетрудно. Все, что мне нужно сделать, так это подождать у ворот Семи Башен и проследовать за ним до дома, до его шестикомнатной виллы, с акрами пейзажных садов и заполненным хлоркой бассейном, центром отдыха и релаксации, где он играет не роль выебывающегося убийцы, а доброго семейного человека, я посмотрю, как он чавкает бифштексом в компании своих соседей, сборище судей, прокуроров, переводчиков, политиков, журналистов, всех, на кого я разгневан, собраны в одном флаконе, Жиртрест на заднем плане разносит коктейли, он вне их лиги. Я проскользну на саму виллу, спрячусь в шкаф, в котором висят меха и бальные платья его жены, его отпрыски заняты своими игрушками, и я скажу себе, что, убивая его, я делаю им одолжение — я перережу его ебаное горло — но я могу об этом только мечтать, я знаю, что я не такой человек. Я хороший мальчик. Я контролирую полет своего воображения, я заставляю себя погрузиться в детство против своей воли, я крепко держу себя в руках.
В комнату вбегает костлявый гоблин, что-то щебечет и вприпрыжку бежит ко мне; и я готовлюсь защищаться, я помню, в дневное время гоблины не так сильны, мои кулаки сжаты, ноги на полу, но он идет мимо, пробегает через всю комнату и забегает в сафари. Дверь с лязгом захлопывается, и я слышу его крик на краю голого плато, мягкая трава под ногами охотника — это пол джунглей, Папа идет по проходу. Я снова сажусь на кровать, загипнотизированный видом вязальной спицы в его руке, человек в пижаме смотрит прямо перед собой, сквозь кирпичи и время, стучит в зеленую дверь, живность, сидящая внутри, разбегается еще до того, как он войдет туда. Жесть дрожит. Успокаивается. Снова начинает дрожать от криков, и по моей коже бегут мурашки, но я сижу, не шелохнувшись. Проходит минута перед тем, как открывается дверь, и Папа выходит, с иглы стекает красная вода, и, проходя мимо, он изучает меня, вырастая в размерах, он становится ростом десяти футов, а его игла — копьем, вымоченным в крови. Его глаза черны и бездушны, он знает все о людях моего типа. Его не волнуют пиздюли, разбитые машины и спизженные иконы, он выше гордости, зависти и ревности. Он знает правду. Проходит мимо и покидает камеру. Это просто вопрос времени, рано или поздно он придет по мою душу. Паранойя рулит.
Какого хуя я оказался в этом месте? Элвис задал мне вопрос, на который у меня не было ответа. Должна быть простая причина, но я не могу ее найти; и тут появляется раненый гоблин, у него на лице фурункул, а на плече, в том месте, куда его укололи, сгусток крови, Это опасное животное, прихрамывая, проходит мимо, и я провожаю его глазами; и тут он оборачивается и начинает орать, брызжет ненавистью, плюется проклятиями, продолжает свой путь; звонит колокол к обеду, этот звук бьет меня по башке; и я хватаю миску и ложку и иду за гоблином во двор; и там он сворачивает влево, к лестнице, а я встаю в очередь, люди, стоящие впереди меня, переговариваются между собой, один из них оборачивается, и я ищу контакта, ищу возможности улыбнуться и кивнуть, обменяться словечками, но, нет, нет. Меня игнорируют, хотя я знаю, что все следят за мной, в тот момент, когда я оборачиваюсь, они отводят глаза. У меня по спине бегут мурашки, подкатывает тошнота, так было два месяца назад — и вот снова, болезненное лекарство анестезиолога-шарлатана. Очередь движется вперед, а я ничего не знаю, ни единого слова, надзиратели помахивают дубинками, руки на кобурах револьверов, ружья наперевес, они смотрят на нас тяжелым взглядом; и я пялюсь в землю, интересно, а чем там занимаются мои приятели Элвис и Франко, я представляю, как они сидят на уступе и едят, скорбя по мне, и я оказываюсь лицом к лицу с Шефом и, видя его добродушное белое круглое лицо, улыбаюсь, и он наполняет мою миску рисом и бобами, а я все стою, не двигаясь с места; нон кивает и докладывает еще бобов, тонкие куски чего-то похожего на морковь в кашице, он готов обслужить следующего, и я отхожу.
Легче было бы поесть в одиночестве, спрятаться в камере и сидеть с поникшей головой, ждать, пока все это начнется, представлять, что у меня в миске чили, приготовленное с почками и зеленым перцем, щедро посыпанное специями, а запить это нужно холодным пивом, но это мой первый обед, и такого не произойдет. Я не могу прятаться. Мне нужно заявить о себе. Сидеть на конце уступа, рядом с дверью, и сосредоточиться на болотистом зерне и мягких бобах, я, как всегда, благодарен за то, что жир теплый. Я заставляю себя считать каждый кусок, очередь за едой уменьшается, почти исчезает, и тут гоблины начинают суетиться. Они оставляют Папу за чтением, голодная мартышка, которую он поймал на сафари, тащит две миски; Шеф хмурится, глядя на их продолговатые головы, выдает по одной порции на человека, и гоблины забирают свои миски, эта маленькая армия способна разодрать этого жирдяя, за считанные секунды порвать его в клочки, чтобы остаться в живых, достаточно счастливо принимать пищу. Я перестаю думать о деликатесах, я сосредотачиваюсь на своей миске, черпаю обед до дна, это единственный способ выдержать этот бардак; монастырская жизнь, мы едим, чтобы выжить, а не для удовольствия. И я чувствую приступ одиночества, мне так же одиноко, как в клетке в полицейском участке, мне повезло — меня поместили в блок С, мимолетное воспоминание о тюремной часовне, пинки и унижения от насмехающихся надзирателей, а теперь эта толпа из корпуса Б завершает мозаику. Да ебал я их всех. Папу, и уколотую мартышку, и мистера Ебать, он такой же, как надзиратели из часовни, ебал я Жирного Борова и его бараньи прополотые зубы, и я думаю о Директоре и Жиртресте, о своем судье и прокуроре и переводчике, и об этом ужасном мелком «я-выебу-твою-маму» ничтожестве, продающем вафельное мороженое. Я заканчиваю с обедом и упираюсь глазами в стену замка, почти сблевываю, что вместо стервятника теперь грифы разгуливают по парапету.
Я возвращаюсь в камеру, и мои вещи все еще лежат на своем месте, и я устраиваю большое представление — я кладу на подоконник свою кружку, и миску, и ложку, вешаю свой календарь, в конце концов усаживаюсь и долго смотрю в стену, жир плавает в моем пузе, я оттягиваю неизбежный визит на сафари. Начинается дождь, и люди просачиваются в комнату, готовые быть запертыми на ночь. Минуты ползут, мой живот урчит, кишки сходят с ума, и я не могу больше это откладывать, тороплюсь к зеленой двери и громко хлопаю, достаточно громко, чтобы это услышали крысы, разбежались по норам и прижались к земле. Кто-то сидит в соседней кабинке и стонет, и это сафари еще хуже, чем тот сортир в корпусе С, более грязный кусок из тех же джунглей, заполненный по самый экватор ссаной влажностью, приступами гастроэнтерита и дизентерии. Плывет жидкий страх, и я быстро подтираюсь, мою руки и выскакиваю в тот самый момент, когда надзиратель пересчитывает головы, я возвращаюсь к своей кровати и киваю людям, сидящим с другой стороны прохода. Они не замечают меня. Смотрят в сторону. Может, только что на сафари я провел последние минуты своей жизни. Я просматриваю кровати, но не замечаю других иностранцев, на том месте, где должны были быть лица, просто расплавленная кожа, вокруг стола собралась толпа игроков в домино и карты.
Темнеет, и в окнах чернота, и гоблины гасят свет в дальнем углу, подвешивают одежду по кругу, тени скачут, как в кукольном театре, Папа втискивается в угол между двух стен. Уколотая мартышка зажигает большую желтую свечу, присаживается на деревянный ящик, пламя прыгает, потом снова становится ровным, причудливо изменяя пляшущие тени на стенах и потолке. Вокруг большой свечи горят маленькие свечки, падающий воск используется вместо клея. Слабый аромат сладких фильтров сквозь дымящиеся чурбаны и сигареты, тела гоблинов, завернутых в одеяла, загораживают свечи. На другом конце комнаты идет спор между длинноволосым ебанашкой и двумя бритоголовыми юнцами, подростки смеются над этим более взрослым парнем в сандалиях, его речь убедительней, чем его хрупкая внешность. Он размахивает руками, акцентируя свои слова, юнцы не могут уловить смысл его беглой речи, отвечают ему ухмылкой. Они сильны и развязны, их внимание переключается на татуированного чела, держащего руку другого заключенного и достающего из шелкового мешочка иглу и чернила.