Кандальники от скуки пели песню сибирских бродяг «Милосердные»… Но что это было за пенье! Словно отпевают кого, словно похоронное пенье несется из кандальной тюрьмы.
Словно отходную какую-то пела эта тюрьма, смотревшая в сумрак своими решетчатыми окнами, — отходную заживо похороненным в ней людям. Становилось жутко…
«Славится» между арестантами, как песенник, старый бродяга Шушаков, в селении Дербинском, — и я отыскал его, думая «позаимствоваться». Но Шушаков не поет острожных песен, отзываясь о них с омерзением.
— Этой пакостью и рот поганить не стану. А вот что знаю — спою.
Он поет тенорком, немного старческим, но еще звонким. Поет «пригорюнившись», подпершись рукою. Поет песни своей далекой родины, вспоминая, быть может, дом, близких, детей. Он уходил с Сахалина «бродяжить», добрался до дому, шел Христовым именем два года. Лето целое прожил дома, с детьми, а потом «поймался» и вот уж 16 лет живет в каторге. Он поет эти грустные, протяжные, тоскливые песни родной деревни. И плакать хочется, слушая его песни. Сердце сжимается.
— Будет, старик!
Он машет рукой:
— Эх, барин! Запоешь, и раздумаешься. Это не человек, это «горе поет!»
Но у каторги есть все-таки свои любимые песни. Все шире и шире развивающаяся грамотность в народе сказывается и здесь, на Сахалине. Словно слышишь всплеск какого-то все шире и шире разливающегося моря. В каторге очень распространены «книжные» песни. Каторге больше всех по душе наш истинно народный поэт, — чаще других вы услышите: «То не ветер ветку клонит», «Долю бедняка», «Ветку бедную», — все стихотворения Кольцова.
А раз, еду верхом, в сторонке от дороги мотыгой поднимает новь поселенец, потом обливается и поет: «Укажи мне такую обитель» из некрасовского «Парадного подъезда».
Поет, как и обыкновенно поют это, на мотив из «Лукреции Борджиа».
— Стой. Ты за что?
— По подозрению в грабеже с убивством, ваше высокоблагородие.
— Что ж эту песню поешь? Нравится она тебе, что ли?
— Ничаво. Промзительно!
— А выучился-то ей где?
— В тюрьме сидемши. Научили.
Приходилось мне раза три слышать:
«Хорошо было Ванюшке сыпать» (спать) — переделку некрасовских «Коробейников».
— Ты что же, прочитал ее где, что ли? — спросил я певшего мне сапожника Алфимова.
— Никак нет-с. В тюрьме обучился.
Из чисто народных песен каторга редко-редко поет «Среди долины ровныя», предпочитая этой песне ее каторжное переложение:
— «Среди Данилы бревна»…
Бессмысленную и циничную песню, которую, впрочем, как и все, тюрьма поет тоже редко. Любят больше других еще и малороссийскую:
«Солнце низенько,
Вечер близенько»
И любят за ее разудалый припев, который поется лихо, с присвистом, гиканьем, постукиванием в ложки «дисциплинарных» из бывших полковых песенников, с ругательными вскрикиваниями слушателей.
Почти всякий каторжанин знает, и чаще прочих поется очень милая песня:
«Вечерком красна девица
На прудок за стадом шла.
Черноброва, круглолица
Так гусей домой гнала:
Припев.
Тяга, тяга, тяга, —
Вы, гуськи мои, домой!
Мне одной любви довольно,
Чтобы век счастливой быть,
Но сердечку очень больно
Поневоле в свете жить.
Припев.
Не ищи меня, богатый,
Коль не мил моей душе!
Что мне, что твои палаты?
С милым рай и в шалаше»…
Или последний куплет варьируется так:
«Вместо старого, седого,
Буду милого любить.
Ведь сердечку очень больно
Через злато слезы лить!»…
Песня тоже нравится из-за припева. И помню одного паренька, — он попался за какой-то глупый грабеж, — как он пел это «тяга, тяга, тяга, тяга!» Всем существом своим пел.
Раскраснелся весь, глаза горят, на лице «полное удовольствие»: словно и впрямь видит знакомую, родную картину.
Очень принято и тоже чаще других поется сентиментальная песня:
Звездочка моя ночная,
Зачем до полночи горишь?
Король, король, о чем вздыхаешь,
Со страхом речи говоришь?
«Красавица моя драгая,
Да полюби-ка ты меня;
Со сбруей, сбруей золотой
Дарю тебе коня».
— Не надо мне твоей златницы,
Не нужен мне твой добрый конь. —
Отдай, отдай коня царице,
Жене прелестной дорогой.
А мне, мне, красной ты девице,
Верни души моей покой…
Король, с женою расставаясь,
Детей к благословенью звал:
«Прощай, жена, прощайте, дети!
Едва от слез он им сказал, —
Живите в дружеском совете,
Как Сам Господь вам указал,
Не мстите злом за зло в ответе,
Платите добротой!» — сказал…
Эта сентиментальная песня про короля, кинувшего свое королевство из-за любимой девушки, поется с большим чувством.
Но все эти песни поются только молодой каторгой, — и вызывают негодование стариков:
— Ишь, черти! Чему обрадовались!
Особенно, помнится, разбесила одного старика песня про девицу, которая «гусей домой гнала». Припев «тяга, тяга» приводил его прямо в остервенение.
— Начальству жалиться буду! Покоя не даете, черти! —
орал он. А это угроза на каторге не обычная.
— Да почему ж тебе, дедушка, так эта песня досадила? —
спрашиваю.
— А то, что не к чему ее играть.
И, помолчав, добавил:
— Бередит. Тфу!
Бог весть, какие воспоминания бередили в душе старого
бродяги эти знакомые слова: «тяга, тяга» {Так в деревне сзывают гусей.}.
Из специально тюремных песен из Сибири на Сахалин пришли немногие. Если в тюрьме есть 5–6 старых «еще сибирских» бродяг, они под вечерок сойдутся, поговорят о «привольном сибирском житье»:
«Сибирь-матушка благая, земля там злая, а народ бешеный!»
И затянут под наплывом нахлынувших воспоминаний любимую бродяжескую: «Милосердные наши батюшки», — я приводил эту песню в статье: «Каторжный театр». Поют, и вспоминается им свобода, беспредельная тайга, «саватейки», бешеный, но добрый сибирский народ. А сахалинская каторга, не знающая ни Сибири, ни ее отношений к каторге, смеется над ними, над их воспоминаниями, над их песней.
— Нешто это возможно, чтоб чалдон (по-нашему обыватель) был к варнаку добрый! Ни в жисть не поверю! — говорил мне один, — да и не один, — «сахалинец».
Есть еще излюбленная «сибирская» песня, которую время от времени затягивает каторга:
«Вслед за буйными ветрами,
Бог защитник — мой покров,
В тундрах нет зеленой тени,
Нет ни солнца ни зари,
Вдруг являются, как тени,
По утесам дикари.
От Ангары к устью моря
Вижу дикие скалы, —
Вдруг являются, как тени,
По утесам дикари.
Дикари, скорей, толпою
С гор неситеся ко мне, —
Помиритеся со мною:
Я — ваш брат, — боюсь людей»…