– На балалайку похоже чуточку.
– Гитара.
Марфа Михайловна тронула одну струну, другую, третью. Звук был не верхний и не короткий, как у балалайки, он начинался где-то внутри инструмента, нарастал и длился долго, обрастая дополнительными тонами.
– Можно?
Параша взяла одну ноту, другую. Вот так будет «Барыня», так – песня про речку.
– О, да ты очень... сообразительная. У тебя к музыке большая склонность. Будем с тобой заниматься.
– Каждый день?! – и столько в голосе восторга.
– Каждый, – пообещала Марфа Михайловна.
Вечером княгиня взяла свечу, вышла в коридор и открыла соседнюю комнату.
– Твоя, – сказала Параше.
Совсем крохотная светелка – лежанка да комодец.
– Иконка где? – спросила девочка.
Помолиться о матушке, батюшке, братцах, сестрице. Чтобы были здоровы, чтобы батюшка меньше пил и никого не гонял...
– Какая же ты умница, – княгиня вернулась в свою комнату, сняла с наугольника и поставила на Пашин комодик иконку Казанской Божьей Матери.
Но молиться в тот вечер девочка не смогла. Чуть вспомнила отчий дом – так потянуло в привычное, к матушке на широкую кровать под овчину, что она заплакала. Простыня тонкая, холодящая, шелковое стеганое одеяло не грело ее маленького тельца. Ничто не было таким милым, как дымное грязноватое тепло родимой хаты. Ни мышка здесь не скребется, ни сестренка не плачет, ни батюшка не храпит. Она одна в темноте. Плакала она тихо, про себя, но Марфа Михайловна все же услышала редкие всхлипы. А может, просто догадалась. Вошла:
– Бери постель – и ко мне на лежанку.
Они лежали рядом, глядя на диковинные переплеты полукруглого окна, чуть проступавшие сквозь мглу. Луны не было. Шумели деревья, по верхушкам которых гулял ветер.
Вот случилось то, что должно было случиться и чего она всегда неосознанно ждала. Сама она стала другой, и вся жизнь потекла по-другому. Но как трудно, как тяжело ее менять и самой меняться. Это только в сказках легко сбрасывается лягушачья кожа, будто она и не прирастала к плоти.
– Ты поплачь, поплачь, не стесняйся, – Марфа Михайловна чувствовала, что Параша пытается подавить всхлипы, и неожиданная чуткость девочки ее тронула. Она протянула руку, чтобы погладить Пашеньку по голове, и поразилась тому, как страстно, открыто откликнулась на ласку воспитанница. Она прижала руку княгини к своей мокрой щеке и гладила ее, как отдельное самостоятельное живое существо. Да так и заснула.
Паша еще мала. Она во сне еще летает и из дальнего верхнего угла хаты, там, где иконы, с потолка смотрит она на спящее свое семейство. Но лишь материнское лицо, одно во всей комнате, ровно освещено невесть откуда текущим светом. И от лица того не оторвать глаз – изможденное, болезненное, несчастное, оно красиво и тянет к себе, как музыка.
Темными бугорками на полу братцы под овечьими шкурами. В люльке младшенькая – Матрена. А изогнутая, странная тень на лавке – отец. Если б не он, прилепилась бы к теплу плоти, к матушке либо к братцам. А отец – вовсе и не отец, а чудище сказочное, доброе и страшное одновременно. Ужасны его рыдания, сотрясающие лавку. Пожалеть? Нет, улететь отсюда. Убежать, не показываться. А на улице вроде бы мороз, в окошечке луна в радужных кругах.
Ей снилась в ту ночь музыка – цветные вихри, по велению молодого графа сплетающиеся в фантастические узоры.
Во сне она то плакала, то что-то невнятно и бурно говорила.
А стареющая княгиня Марфа Михайловна Долгорукая, не знавшая материнских радостей, впервые в жизни боялась потревожить детский сон. Рука ее затекла, онемела, а она все прислушивалась к девочкиному дыханию, сбивавшемуся судорогами ушедшего плача.
Утром княгиня проснулась другим человеком. Вместо привычных скучных мыслей о бессмысленности существования пришли иные – о Параше. Нежность и жалость, странная тревога за хрупкое существо будили в ней желание защитить девочку, передать ей все, что было накоплено за жизнь и не востребовано никем и никогда.
– Я научу тебя французскому, хорошим манерам, танцам.
– Еще гитара...
– Сольфеджио и клавесин. Как хорошо, что ты хочешь учиться. Не все дети таковы...
– Не всех берут во дворец, – сказала Паша и про себя подумала, что она сделает все, дабы стать вровень с теми, кто окружает молодого барина. Под стать им и лучше их. Чтобы он удивился, чтобы он восхитился, чтобы он... Слова «полюбил» в ее детском языке еще не было...
...В Параше тоже многое изменилось в ту ночь. И здесь, во дворце, у нее появился свой родной человек. Не мама, потому что только у мамы между бровями оспинка, которую Параша всегда целовала перед сном, и сразу спокойствие защищенности обступало ее, не давая пробиться ни одной тревожной мысли. Не мама, потому что только у мамы такие сухие, пахнущие травой волосы. Только у мамы такая походка: ходит рядом, и все на свете – как надо. Только у мамы такой голос – волнами, вверх, вниз, вниз, вверх, слов через сон не разберешь, но знаешь, что они добрые.
Но и к этой женщине можно броситься в случае беды, но и к ней можно прижаться в опасности.
Капризно желание и неотвязно – вновь и вновь слышать повторяющееся сочетание нот. Что-то требует вывести из небытия мелодию, а усилие вознаграждается волнением и удовольствием.
...Едва проснувшись, в ночной рубашке кинулась к гитаре. Мотив крутится в голове, но живые переборы, она знает, богаче.
Ах, какая досада? Марфа Михайловна остановила: успеется. Параша поняла, что не вольна в своих желаниях. Княгиня дернула шнур, и сразу пришла знакомая уже девушка. В соседней комнате облила девочку теплой водой из красивого фаянсового кувшина над медной лоханью.
– И тело, тело мой.
– Я вчера мылась.
– Здесь надо каждый день и с головы до ног. Велено с тобой, как с барыней, Я к тебе горничной приставлена.
– Какое мыло мылкое...
– Здесь все такое. Повезло тебе. Молодой барин распорядился: барышней жить будешь.
– А тебе повезло? Ты откуда? И звать как?
– Настей. Из Маркова. Тоже повезло.
– По мамке скучаешь?
– Нет, – и девушка протянула Параше пушистое полотенце, пахнущее мятой.
– А я скучать буду. У меня братцы. Матреша...
– Пройдет. От хорошего к плохому не тянет.
Настя принесла в комнату Марии Михайловны груду одежды.
– Похолодало. Вот по погоде.
Ярко-синяя кашемировая юбка, черная шерстяная кофта, высокие ботинки на шнурках... Видели бы братцы ее в таком наряде... Посмотрелась в зеркало, и снова к гитаре.
– Да ты посмотри остальное, развесь, – опять остановила Марфа Михайловна.
«А гитара?» – хотела было возразить княгине Параша, но та уже рассматривала одну вещь за другой, встряхивая, поворачивая каждую перед глазами.
– Прелестная пелерина. Смотри, Прасковья, платье для праздника – с фижмами. Такое не каждой дворянке позволено, только дамам высокого класса.
И Параша втянулась: увлекательно представлять себя в таких замечательных нарядах. Увидела бы ее в этом матушка! Нет, не матушка, а Ванька-куафер, назвавший ее дурой. Нет... И легкий холодок в горле и в сердце – конечно же, он? Конечно он, молодой барин. Он любовался ею, когда она была в сером и грязном, а в этом-то... Ленты, ленты какие! Целый ворох, ярче цветов – горят каждая своим огнем.
– Для барина эту вплету. Или эту.
Красный, алый, малиновый шелк вспыхивал от одного прикосновения, и Параша забыла, что не одна, вслух сказала то, о чем и про себя думать не должна.
– Для барина? – удивилась княгиня. И засмеялась: – Ему не до нас. Уехал наш Николай Петрович надолго.
– На неделю? – в ужасе спросила Паша, Она-то думала, что нужна ему, что вот-вот позовет он ее к себе, и непонятная жизнь станет понятной. Он будет с ней заниматься музыкой, разве не так?
– Ну, что такое неделя? Надолго.
– Как это?
Померкли ленты, в углах резкими стали черные тени.
– Ну, может, и я дождусь. А ты вырастешь. О годах речь. Сначала в столицу, в Санкт-Петербург, после в Париж – на тамошние театры взглянуть. Да еще в Германию, философией Николя интересуется, а еще в Голландию, в Лейден.