Пострадала не одна семья Дейна. Проснувшись, Андовер узнал, что ведьмы поселились повсюду: в каждом доме и на каждом поле. Дочь, которая сушила травы на кукурузной сапетке, попадала под подозрение. Племянница, которая оставила отпечаток большого пальца на буханке, перед тем как поставить ее в печь, занималась колдовством. Любящая жена, которая откидывает простыни на супружеском ложе, оказывалась суккубом, высасывающим жизненные соки из тела мужа. Грубое слово, неулаженная ссора, проклятие или ругательство, сказанное в сердцах пятнадцать лет назад, вспоминались, переосмыслялись и обнародовались. Человек по имени Мозес Тайлер обвинил и посадил в тюрьму свою сестру и пять ее дочерей, а также свекровь одного брата, жену и трех дочерей другого. Таковыми были милосердие и великодушие, проявленные по отношению к женщинам в молитвенном доме преподобного Барнарда в ту позорную и постыдную среду. Так преподобный Барнард стал неоспоримым духовным вождем осажденного города, бестрепетно одолев своего старшего обездоленного коллегу.
С новыми заключенными в камеры пришел страх, как рубцы от побоев. Никто не мог с уверенностью поручиться, что бок о бок с невинными не сидят ведьмы. Теперь по «хорошей» камере ходить было невозможно. Места хватало, только чтобы поменять положение тела, да и то лишь с согласия соседей. В камере никогда не наступала тишина. Многие женщины от сырости начали сильно кашлять, и ночью было даже шумнее, чем днем. Сару Уордвелл, нашу соседку из Андовера, чей дом стоял к северу от нашего, арестовали со старшей дочерью и младенцем, которому еще не исполнилось и года. Младенец, маленький и слабый, долго и натужно плакал перед рассветом. Сэмюэля Уордвелла, отца ребенка, который лежал в мужской камере, приговорят и повесят до конца месяца. Женщина, у которой болел зуб, истошно кричала всю ночь и большую часть дня. Спиртное, которое в нее вливали все в большем и большем количестве, ей уже не помогало. Мне тоже дали выпить спиртного, чтобы я перестала кричать и биться в истерике от ужаса и боли, когда мою мать вывели из камеры в последний раз.
Когда шаги матери стихли на лестнице, я вцепилась в прутья решетки, и мой пронзительный вопль как ножом разрезал застоявшийся воздух в коридоре. Чьи-то сильные руки обняли меня и оттащили от решетки. Кто-то сказал мне на ухо: «Ш-ш-ш! Нельзя, чтобы твоя мать услышала, как ты кричишь. Ей от этого станет еще тяжелее. Успокойся. Успокойся и возьми себя в руки ради нее». Но я не могла перестать кричать, метаться и скрипеть зубами, вырываясь из рук женщин, которые пытались меня удержать. Я потеряла разум. Я перестала быть ребенком. На меня не действовали уговоры. Все мои чувства вырвались наружу. Я дралась, пиналась и кусалась, пока мне не раскрыли рот и не влили какую-то горькую удушливую жидкость. Мне пришлось ее проглотить, иначе я задохнулась бы. Потом жидкость влили мне в рот еще раз, а потом еще. Через несколько минут зверь утихомирился, и тепло потекло из моего желудка к ногам, потом к груди, рукам и голове. Сознание отключилось, и мои мучительные мысли скрутились, как простыня под толстым стеганым одеялом. Руки, что удерживали меня, ослабели, и какая-то женщина, вероятно хозяйка Фолкнер, чей живот был большой из-за еще не родившегося ребенка, положила мою голову на колени и начала напевать еле слышно:
Баю-бай, моя малютка, баю-баю-бай,
Баю-бай, малютка, до утра ты засыпай.
Я смотрела на низкие балки у меня над головой: и узлы, и бороздки в дереве превращались в искаженные мужские и женские лица. На некоторых были надеты полумаски и шляпы, напоминающие тыквы. Одна трещина превратилась в гарцующего в поле коня, а другая, в виде завитка, — в торговый корабль, готовый отчалить от края узкой полоски земли. Эта балка была целым миром, фантастическим и существовавшим отдельно от окружающего полумрака камеры. Вдруг мне в голову пришла ясная и пронзительная мысль, которая вытеснила все мои грезы. Со временем, через много-много дней, эта самая балка, которая сейчас привлекла мое внимание, окажется единственной вещью, которая уцелеет, когда все камни тюрьмы растащат, а остальное сожгут дотла. Раствор размякнет. Балки треснут и прогнутся. Каменная кладка развалится. А пустоту заполнит мусор, так что ни один прохожий не сможет остановиться на этом месте со словами: «Здесь, в темноте и отчаянии, сидел мой прадед, или бабка, или двоюродная тетушка». Фигуры на балке задвигались, и пройдет еще час, прежде чем мои глаза закроются и сон завладеет мною.
Дни протекали как прежде. Отхожие ведра поднимали вверх, новую солому сбрасывали вниз. Приходили родственники, приносили еду. По пятницам к нам спускалась жена шерифа. По субботам — врачи. По воскресеньям все молились. По понедельникам являлись пасторы помолиться и уговорить заключенных признать свою вину или мучить нас проклятиями и отлучением. Девятого сентября началась четвертая сессия Особого суда, на которой были осуждены еще шесть женщин: Марта Кори, Мэри Исти, приходившаяся сестрой Ребекке Нёрс, которую повесили еще в июле, Элис Паркер, Энн Пудеатор, Доркас Хор и Мэри Брэдбери. Их поместили в камеру смертников, и я никого не видела, пока их не вывели, чтобы отправить на место казни. Но довольно часто можно было слышать хрипловатый голос страдающей одышкой Марты Кори, которая давала отпор священникам, вынуждающим ее признать вину: «Я такая же ведьма, как вы. Никогда ею не была и не буду. Можете вычеркнуть меня из своей книги. Ибо мои поступки уже вписаны в Книгу Господа. А вы с дьяволом можете забрать себе мою заднюю часть! Получите и радуйтесь!» Как правило, священники быстро покидали тюрьму, поджав хвост, точно облитые водой собаки.
В начале сентября началась война с детьми. В камере сидели Абигейль и Дороти Фолкнер, девяти и двенадцати лет от роду, дочери хозяйки Фолкнер. Робкие и напуганные, они не отходили от матери ни на шаг и цеплялись за нее, даже когда ей нужно было сходить в отхожее место. Были также племянницы Мозеса Тайлера — Ханна, Джоанна и Марта, дикие и неотесанные. Младшие девочки были двойняшками, и, хотя им было всего по одиннадцать лет, они силой заставляли старших девочек отдавать им свою скудную еду. Когда их ввели в камеру, мы увидели у всех трех сестер следы от давно нанесенных ударов и свежие синяки вокруг ртов и глаз. Девочек сочувственно спросили, не били ли их судьи, но они только рассмеялись и сказали, что это был прощальный подарок отца.
Поначалу многие девочки из Андовера искали со мной близости, поскольку не без оснований думали, что долгие недели заточения должны были научить меня, как пережить тягости тюрьмы. Но я отгородилась от мира, и моя апатия заставила их отвернуться от меня. Единственный человек, который мог бы вернуть меня к жизни, не искал меня и не подходил, а лежал на руках у тетушки, безразличный ко всему окружающему. Дни проходили, так же как и вечера, в полусне. Когда со мной говорил Том, отец, доктор Эймс или преподобный Дейн, только по интонациям я понимала, что они о чем-то просят: «Ешь, пожалуйста, Сара», «Встань, пожалуйста, Сара», «Ответь мне, пожалуйста, Сара». Они все повторяли «пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…», пока я не затыкала уши и не засовывала голову под солому. Тогда меня оставляли в покое. Ханна Тайлер приняла помутнение моего разума за слабость и попыталась просунуть руку мне под фартук и отщипнуть кусок кукурузного хлеба, который я там прятала. Я оттолкнула руку, но Ханна не сдалась и принялась разжимать мне пальцы, чтобы было легче вырвать хлеб.
Я подняла голову и увидела перед собой мертвенно-бледное алчное личико с выступающими зубами. Мне на память пришла похожая на хорька Фиби Чандлер, которая повторяла: «Ведьма, ведьма, ведьма…» Я села так неожиданно, что девчонка потеряла равновесие и шлепнулась на пол. Ханна глянула на меня искоса, и было видно, что она собирается повторить попытку. Этот взгляд переполнил чашу моего терпения. Том подполз поближе, готовый броситься между мной и Ханной, но я сказала ей, не обращая на брата внимания: