— Когда? — спросила я, и в голове моей возникли вопросы, которые я побоялась задать.
— В прошлую пятницу, десятого июня.
— Но если ее повесили…
— Ты хочешь сказать, если ее повесили, она и вправду ведьма! Да, все знают, что Бишоп была злобная, за словом в карман не лезла и держала таверну. Но обвинили ее, потому что девицы сказали, будто она ведьма. Ее привели на суд и обвинили, только потому что они так сказали. И ее повесили, потому что они так сказали. — Ричард схватил меня за обе руки и тряс, как трясут высушенную тыкву. Вдруг он отпустил меня и повалился на камни колодца, обхватив голову руками. — Ты не знаешь, как это происходит. Они всего лишь… девчонки. Но они кричат, обвиняют и тычут пальцем то в одного, то в другого. Их слушают, им верят, и очередного мужчину или женщину бросают в салемскую тюрьму. И всякий, кто им перечит, объявляется ведьмой. Сара, я был на процессах. Я видел, как осудили Бриджит Бишоп. Я стоял, ополоумев, в молитвенном доме и видел, как глаза всех присутствующих становились кровожадными.
— А как же мама? Она-то не ведьма. Ей должны поверить, — сказала я, дрожа.
— Хозяйка Бишоп клялась, что невиновна, даже когда ей затягивали петлю на шее.
Ему, наверное, стало меня жалко, потому что потом он добавил:
— Сейчас в Салеме немного успокоились. Новых арестов нет. Все только и говорят о нападении индейцев на форт в Уэллсе. Остается надеяться, что к судьям вернется здравый смысл до следующего заседания.
Тут пошел дождь, и мы сразу насквозь промокли.
— Следующими будем мы, — проговорила я. — Так мама сказала. Она велела сказать им все, что они захотят услышать. Даже если потребуется сказать, что мы все колдуны и ведьмы. Она говорит, если мы так сделаем, они нас отпустят.
Я услышала за своей спиной справа какой-то шорох, повернула голову и увидела съежившегося под дождем Тома. У него было побелевшее лицо и синие губы. Он задыхался. Не знаю, сколько времени он стоял и слушал, должно быть долго, ибо был так напуган, как если бы я изо всех сил вдруг сдавила ему горло. Он развернулся, шатаясь, направился в сторону поля и вскоре скрылся между высокими стеблями кукурузы, ставшими мягкими и гибкими от поднимающегося теплого тумана.
После происшествия у колодца мои братья коренным образом переменились. Ричард смягчился, и если не обрел покой, то хотя бы казался менее ожесточившимся. Сначала он отказывался рассказывать мне об условиях жизни в тюрьме, так как мать просила его никому об этом не говорить. Но я докучала ему до тех пор, пока он не рассказал, как живут узники — в тесноте, в грязи и в страхе. Скоро он стал относить в Салем маленькие записочки, которые я ей писала. У меня уходила большая часть дня в мучениях на то, чтобы написать: «Дарагая мама, мы все очень па тибе скучаим. Мы все чистыи кроми Ханы и сытый. Мяса у нас пално». Я получила записку от матери, написанную кусочком угля на той же бумаге, что и моя: «Дорогая моя Сара, побольше занимайся правописанием. Твоя навеки».
Я снова и снова перечитывала записку, разочарованная ее краткостью, и искала скрытый в ней более глубокий смысл. Не раз я размышляла над тем, чего матери стоило найти кусок угля в темной камере и аккуратным почерком вывести буквы, которые едва можно было разглядеть. На бумаге там, где касалась ее рука, остались темные пятна. Сколько раз я корила себя, что не сохранила эту записку. Тонкие завитки и бороздки на ее пальцах, отпечатавшиеся на бумаге и свидетельствующие о той грязи, в которой проходит ее затворничество, говорили мне больше, чем слова.
После услышанного у колодца Том ходил раздавленный, точно побывал под фруктовым прессом. Вскоре он стал походить на лишенную соков съежившуюся сушеную грушу. Хуже всего были глаза. Когда он смотрел на тебя, в его взгляде была мольба тонущего человека. Каждый день он заставлял себя работать. Но однажды, когда Том корчевал пни в поле, он скинул надетый на плечи кожаный ремень, с помощью которого тянул пень из земли, и, не проронив ни слова, ушел. Поднялся по лестнице на чердак и лег на свой тюфяк. На зов отца он не отзывался, не спустился к ужину, а когда я поднялась наверх, чтобы потрогать ему голову и погрозилась побить его, он не открыл глаз и ничего мне не сказал. На следующее утро после завтрака отец поднялся на чердак и пробыл там долгое время, а потом они с Томом спустились вместе. И хотя Том продолжал пребывать в задумчивости, он ел, работал и отвечал, когда к нему обращались, то есть остался среди живых.
В четверг шестнадцатого июня дядю нашли мертвым в его бостонской тюремной камере. Смерть сочли подозрительной, и по решению королевского коронера графства Суффолк было назначено расследование. По заключению пятнадцати человек, которые исследовали тело и подписали отчет, дядя умер естественной смертью. Новость сообщил Роберт Рассел вечером за ужином в следующее воскресенье.
Хотя после ареста матери мы перестали посещать молитвенный дом, я продолжала семейную традицию и жарила мясо, специально припасенное для воскресного обеда. Мясо у меня подгорало, а хлеб получался твердым и грубым, но никто не жаловался. Мы молча сидели за столом в общей комнате. Входная дверь была открыта, и задувал легкий вечерний ветерок, освежающий наши натруженные за день шеи и руки. Увидев, как Роберт подходит к дому с вытянутым мрачным лицом, я обхватила голову руками в страхе, что что-то случилось с матерью. Но он сообщил о смерти дяди, и, казалось, отца это известие совсем не удивило. Он только переглянулся с Ричардом и кивнул, будто между ними была какая-то договоренность. Роберт с отцом вышли во двор и долго о чем-то говорили. Ричард сидел, повернувшись к двери, и следил за говорящими так, как если бы следил за лосем, вышедшим на просеку. Он дышал часто и неглубоко, а когда повернулся к своей тарелке, наши взгляды встретились.
Мои глаза наполнились слезами, и Ричард сказал строго:
— Не смей плакать. Не смей плакать по этому человеку.
Я смахнула слезы и улеглась в постель, накрывшись с головой одеялом. Не было секретом, что в тюрьме дядя плел разные небылицы, обличающие мать, очевидно рассчитывая спасти таким образом свою шкуру. А может, он надеялся заполучить бабушкину ферму, если его освободят, а всех Кэрриеров арестуют. Он даже говорил, что дух матери являлся тетушке Мэри и терзал ее ужасными кошмарами, грозил, что индейцы убьют ее, если она не поставит свое имя в книге дьявола. Все мы знали, что тетушка Мэри очень боялась нападения индейцев, и было жестоко и несправедливо приписывать ее давнишние страхи результату ведовства. Он утверждал, что тетушка якобы готова подтвердить явление духов, если ей предоставят такую возможность. Я подумала, что у меня осталось совсем немного любви к дяде. Я больше жалела тетю и Маргарет, которые попали в тюрьму из-за его интриг. Но тогда я плакала по нему, и моя боль была только сильнее оттого, что, как я знала, отец совсем недавно навещал его в камере.
Рано утром в среду пятнадцатого июня, за день до смерти дяди, к нам пришел незнакомец и сообщил отцу, что дядя хочет его видеть, причем как можно скорее. Незнакомец оказался врачом, который возвращался из Бостона в Хейверилл. Он объяснил, что из чувства милосердия лечил заключенных в бостонской тюрьме. Он сказал отцу, что дядя крепок телом, но слаб духом и просит, чтобы отец приехал в Бостон. Он вручил отцу запечатанное письмо и удалился так быстро, что мы даже не успели предложить ему чего-нибудь съесть или выпить. Отец прочел письмо и бросил его в огонь. Не успело письмо догореть, как он, схватив плащ и шляпу, был уже на полпути к Роберту, у которого собирался позаимствовать лошадь.
Когда он проезжал мимо дома, направляясь на север, в Бостон, Ричард бросился за ним следом. Брат продолжал бежать, пока отец не спешился и обстоятельно с ним не поговорил. Вскоре Ричард вернулся домой, но, когда я начала задавать вопросы, сказал только, что отец поехал повидаться с дядей. Больше он мне не сказал ничего, но я заметила, что глаза у него суровые и победно сверкают. Отец пропадал весь день и весь следующий день и вернулся только в четверг вечером шестнадцатого июня. Это был день смерти дяди.