И в это мгновение зазвонил телефон.
Отец рефлексивно сжал пальцами мой локоть. «Не обращай внимания», – сказал он, имея в виду телефон. А поскольку я не обращал на телефон внимания уже не одну неделю, то послушаться папу мне не составило никакого труда.
Но включился автоответчик, и в комнате раздался голос Джил: «Гидеон? Ричард еще у тебя? Мне нужно срочно поговорить с ним. Или он уже уехал? Пожалуйста, сними трубку». Мы с отцом отреагировали одинаково, хором произнеся: «Ребенок». Отец метнулся к телефону.
«Я еще здесь, дорогая. С тобой все в порядке?» – спросил он, а потом замолчал, слушая.
Ее ответ был более распространенным, чем простое «да» или «нет». Когда она закончила, папа отвернулся от меня и произнес в трубку: «Что за звонок? – Он выслушал еще один пространный ответ и наконец сказал: – Джил… Джил… Хватит. И зачем ты вообще ответила на него?»
Опять длинная пауза, во время которой Джил что-то объясняла ему. Очевидно, папа не дослушал ее, перебив словами: «Постой. Не глупи. Ты сама себя накручиваешь… Вряд ли следует возлагать на меня ответственность за какой-то странный звонок, когда… – Но и ему не удалось договорить, и лицо его потемнело, когда Джил что-то возразила ему. – Проклятье, Джил. Ты вслушайся в то, что говоришь. Ты ведешь себя совершенно неразумно». Эти заключительные слова он произнес тоном, который использовал, чтобы поставить точку в нежелательном для себя разговоре. Ледяным тоном. Властным, высокомерным и абсолютно спокойным.
Но Джил не собиралась так просто заканчивать этот разговор. Она снова заговорила. Папа слушал ее. Он стоял спиной ко мне, но я видел, как он напряжен. Прошла почти минута, прежде чем он смог вставить слово.
«Я еду домой, – коротко сказал он. – Мы не будем обсуждать это по телефону».
Он повесил трубку, и мне показалось, будто Джил в этот момент еще продолжала говорить. Отец развернулся и сказал мне, бросив короткий взгляд на Гварнери: «У тебя небольшая отсрочка».
«Надеюсь, дома порядок?» – спросил я.
«Порядка сейчас нигде нет» – таков был его ответ.
26 сентября, 23.30
По-видимому, отец, встретившись с Рафаэлем в сквере, поделился с моим бывшим учителем тем фактом, что я не смог сыграть для него. Это знание было написано на лице Рафаэля, когда он вошел в музыкальную комнату через несколько минут после того, как мы с отцом расстались. Глазами Рафаэль тут же нашел Гварнери.
«Я не могу», – сказал я.
«Он говорит, что ты не хочешь». Он нежно прикоснулся к инструменту. Таким жестом он мог бы приласкать женщину, если бы нашлась женщина, которая увидела бы в нем объект сексуальных желаний. Пока такой женщины не нашлось, насколько мне известно. Порой мне даже кажется, что только я сам – я и моя скрипка – не даю Рафаэлю погрузиться в полное одиночество.
Будто в подтверждение моим мыслям Рафаэль произнес: «Долго это не может продолжаться, Гидеон».
«А если может?» – спросил я.
«Нет. Не может».
«То есть ты на его стороне? Он что, сказал тебе там, – я указал на окно, – чтобы ты заставил меня играть?»
Рафаэль глянул в окно, на сквер, на деревья, начинающие понемногу желтеть, одеваясь в цвета осени. «Нет, – ответил он. – Он не говорил, чтобы я силой заставил тебя играть. Не сегодня. Мне показалось, что его мысли были заняты чем-то другим».
Я не очень-то поверил его словам, ведь я видел, с какой страстью жестикулировал отец, разговаривая с Рафаэлем под моими окнами. Однако я воспользовался представившейся возможностью сменить тему. «Почему моя мать ушла от нас? – спросил я. – Из-за Кати Вольф?»
Рафаэль нахмурился: «Я не могу обсуждать это с тобой».
«Я вспомнил Соню», – сообщил я ему.
Он потянулся к защелке на оконной раме, и я подумал, что он хочет открыть окно, чтобы впустить в комнату свежего воздуха или чтобы выйти на узкий балкончик. Но он не сделал ни того ни другого. Он бесцельно подергал механизм, и, наблюдая за ним, я вдруг осознал, о чем свидетельствует этот простой жест: если мы с Рафаэлем говорим не о скрипке и не о музыке, то наше с ним общение неполноценно.
Я повторил: «Я вспомнил ее, Рафаэль. Я вспомнил Соню. И Катю Вольф. Почему никто не говорил со мной о них?»
На лице его отразилась боль, и я решил, что он не захочет отвечать на этот вопрос. Но когда я уже готов был приступить к нему снова, он сказал: «Из-за того, что случилось с Соней».
«А что с ней случилось?»
В его голосе звучало нескрываемое удивление: «Ты что, в самом деле не помнишь? Я всегда считал, что ты не говоришь об этом только потому, что мы все тоже об этом не говорили. А ты, оказывается, ничего не помнишь».
Я потряс головой, и это признание вызвало во мне острый стыд. Она была моей сестрой, а я ничего о ней не помнил, доктор Роуз, пока мы с вами не начали этот процесс. Я начисто забыл о самом факте ее существования. Можете себе представить, как мне стыдно?
Рафаэль продолжал, деликатно оправдывая мой всепоглощающий эгоизм, который стер из моей памяти младшую сестру: «Но ведь тогда тебе было не больше восьми лет. И после суда мы никогда не упоминали о том событии. Во время суда мы старались говорить о нем как можно меньше, а потом решили вообще к нему не возвращаться. Даже твоя мать согласилась, хотя произошедшее сломило ее. Да. Я понимаю, как все это могло забыться».
Мой язык едва шевелился в пересохшем рту, но я смог выговорить: «Папа сказал мне, что она утонула. Соня утонула. Почему же был суд? Кого судили? За что?»
«Отец тебе больше ничего не рассказал?»
«Только то, что она утонула. Он… Мне показалось, что ему было очень нелегко рассказывать, как она умерла. Я не стал больше ни о чем расспрашивать. Но теперь… Суд? Ты хочешь сказать… суд?»
Рафаэль кивнул. И мой мозг тут же стал перебирать возможные варианты объяснений тому, что я сумел вспомнить или выспросить: Вирджиния умерла в младенчестве, у дедушки начинается «эпизод», мать без конца плачет в своей комнате, кто-то делает снимок в саду, сестра Сесилия в прихожей, папа кричит, а я в гостиной, пинаю ножки дивана, переворачиваю пюпитр, горячо заявляя, что я не буду играть эти детские гаммы.
«Твою сестру, Гидеон, убила Катя Вольф, – сказал мне Рафаэль. – Утопила ее в ванне».
28 сентября
Больше он ничего не сказал. Он просто замолчал, заткнулся, закрылся – поступил так, как поступают люди, достигшие предела того, что могут рассказать. Когда я переспросил: «Утопила? Намеренно? Когда? Почему?», ощущая, как страх запускает холодные пальцы в мой позвоночник, он произнес лишь: «Больше я ничего не могу сказать. Спроси своего отца».
Мой отец. Он сидит на моей кровати и смотрит на меня, и я боюсь.
«Чего вы боитесь? – спрашиваете вы. – Сколько вам лет, Гидеон?»
Я, должно быть, еще совсем мал, потому что он кажется мне большим, почти гигантом, хотя сейчас он примерно одного роста со мной. Его ладонь опускается мне на лоб…
«Этот жест успокаивает вас?»
Нет. Нет. Я отодвигаюсь.
«Он говорит что-нибудь?»
Поначалу нет. Просто сидит рядом со мной. Но потом он кладет руку мне на плечо, словно ожидает, что я захочу подняться, и удерживает меня, чтобы я лежал спокойно и слушал его. Я так и делаю. Я лежу, и мы смотрим друг на друга, а потом он начинает говорить: «Не бойся, Гидеон. Ты в безопасности».
«О чем он говорит? – спрашиваете вы. – Вам приснился дурной сон? Поэтому он сидит на вашей кровати? Или это что-то другое? Может, Катя Вольф? Это ее вам не надо бояться? Или это происходит еще раньше, до того, как Катя появилась в вашем доме?»
В доме есть и другие. Я это помню. Меня отослали в комнату в сопровождении Сары Джейн Беккет, и она бормочет, бормочет, бормочет что-то себе под нос, едва слышно. Она ходит из угла в угол, бормочет и тянет себя за пальцы, как будто хочет вырвать их. Она говорит: «Я знала. Я видела, что к этому все идет». Она говорит: «Грязная шлюшка», и я знаю, что это плохие слова, и я удивлен и испуган, потому что Сара Джейн не употребляет плохих слов. «Думала, что мы не узнаем, – говорит она. – Думала, мы не заметим».