Литмир - Электронная Библиотека

О да, я действительно злюсь, можете не указывать мне на это. Потому что я не понимаю, какое отношение имеет моя мать, анализ моей матери и даже поверхностный разговор о ней к тому, что случилось в Уигмор-холле. А ведь именно из-за этого я к вам пришел, доктор Роуз. Давайте не будем забывать о причине. Я согласился на этот процесс, потому что там, на сцене Уигмор-холла, перед аудиторией, передавшей немалые средства в пользу Восточной Лондонской консерватории – основанной на мои пожертвования, позволю себе напомнить, – я взошел на помост, положил скрипку на плечо, взял смычок, как обычно размял пальцы левой руки, кивнул пианисту и виолончелисту… и не смог играть.

Это не страх сцены, доктор Роуз. Это не временный блок в отношении конкретного музыкального произведения, которое, кстати, я репетировал две недели перед концертом. Нет, это полная, мгновенная и унизительная потеря способности играть. Из моего мозга была с корнем вырвана не только сама музыка – я совершенно забыл и как играть на скрипке. Я чувствую себя так, будто ни разу в жизни не держал в руках инструмент, а уж про двадцать пять лет концертной деятельности и говорить не приходится.

Шеррилл начал Аллегро, и я слушал его без малейшего узнавания. А когда я должен был присоединиться к фортепиано и виолончели, то не знал ни как это сделать, ни в какой момент. Я превратился в сына Лота, как если бы именно он, а не жена этого праведника оглянулся посмотреть на разрушенный город.

Шеррилл пытался прикрыть меня. Он хитрил. Он – подумать только! – импровизировал с Бетховеном! Он сумел снова выйти к месту, где должен был вступить я. И снова – ничего. Только тишина, как вакуум, тишина, ураганом разрывающая мозг.

Я покинул помост, ничего не видя, весь дрожа. В Зеленой комнате меня встретил отец криком: «Что? Гидеон, ради бога, что?» За его спиной маячил Рафаэль.

Перед тем как упасть, я успел сунуть скрипку в руки Рафаэлю. Вокруг меня все поплыло, из хоровода взволнованных восклицаний вырвался голос отца: «Это все та чертова девица, да? Это из-за нее. Проклятье! Возьми себя в руки, Гидеон. У тебя есть обязательства перед людьми».

Шеррилл, покинувший сцену вслед за мной, вопрошал: «Гид, что с тобой? Потерял уверенность? Черт. Такое случается».

А Рафаэль, кладя мою скрипку на стол, сказал: «О боже! Я ведь боялся, что такое может случиться». Как большинство людей, он думал о себе, о своих собственных проваленных концертах, о своей неспособности выступать, как выступали его отец и дед. Каждый член его семьи достиг головокружительной карьеры в концертной деятельности, за исключением бедного потного Рафаэля, и, полагаю, в глубине души он все время ждал, когда катастрофа случится и со мной, сделав нас братьями по несчастью. Он был одним из тех, кто предупреждал об опасностях слишком быстрого подъема, который произошел в моей карьере после первого публичного выступления в семилетнем возрасте. Очевидно, он считал, что теперь я пожинаю плоды стремительного восхождения к славе.

Но отнюдь не потерю уверенности я чувствовал в Зеленой комнате, доктор Роуз. И не потерю уверенности я чувствовал перед публикой, сидящей в концертном зале Уигмор-холла. Скорее я ощутил это как отключение, бесповоротное и окончательное. И вот еще что странно: хотя я совершенно отчетливо слышал все эти голоса – моего отца, Рафаэля, Шеррилла, – но видел я тогда только яркий белый свет и синюю-синюю дверь.

Может, у меня «эпизод», доктор Роуз? Такой, какими страдал мой дедушка и от какого легко излечит небольшая поездка за город? Прошу вас, скажите мне, потому что музыка – это не то, что я делаю, это то, что я есть, и если у меня ее не будет – не будет звука и его высокого благородства, – то я перестану существовать, останется лишь пустая скорлупа!

Так есть ли скрытый смысл в том, что, вспоминая о своем знакомстве с музыкой, я ни слова не сказал о матери? Это было умолчание звука и гнева, и с вашей стороны будет разумно, если вы придадите этому факту соответствующее значение.

«Но дальнейшее молчание о ней будет уже преднамеренным, – говорите вы мне. И просите: – Расскажите мне о своей матери, Гидеон».

25 августа

Она пошла работать. Первые четыре года моей жизни она постоянно была со мной, но, когда стало очевидным, что ее ребенок обладает исключительным талантом, который необходимо развивать, то есть вкладывать в него не только время, но и огромные средства, она нашла работу, чтобы помочь добывать деньги. Присматривать за мной стала бабушка – в те краткие периоды, когда я не упражнялся в игре на скрипке, не занимался с Рафаэлем, не слушал музыкальные записи, которые он приносил мне, или не ходил с ним на концерты. Но жизнь моя столь значительно изменилась после того дня, когда я услышал музыку на Кенсингтон-сквер, что я практически не заметил отсутствия матери. До этого, я помню, мы часто – почти каждый день – вместе ходили на утреннюю мессу.

Она завела дружбу с монахиней монастыря, стоявшего на Кенсингтон-сквер, и между собой они договорились, что моя мать может посещать ежедневную службу для сестер. Моя мать была новообращенной католичкой. Ее отец был англиканским священником, и в принципе у меня есть свои соображения относительно того, насколько ее переход в иную веру был связан с привлекательностью иных догм, а насколько – с протестом против деспотичного отца. У меня сложилось впечатление, что он был не самым приятным человеком. А вообще я плохо помню его.

Мать я, конечно, помню, но для меня она давно стала смутной фигурой, так как ушла от нас. Когда мне было лет девять или десять, не помню точно, я вернулся домой после концертного тура по Австрии и обнаружил, что мать покинула дом на Кенсингтон-сквер, не оставив после себя ни следа. Она забрала с собой всю принадлежавшую ей одежду, все свои книги и часть семейных фотографий. И исчезла, как пресловутый тать в нощи. За тем исключением, что случилось это днем и она вызвала такси. Ни записки, ни адреса она не оставила, и больше я никогда не видел и не слышал ее.

Отец ездил со мной в Австрию – папа всегда путешествовал со мной, и часто к нам присоединялся Рафаэль, – и поэтому знал не более меня, куда ушла мать и почему она это сделала. Да, и, вернувшись домой, мы застали дедушку посреди очередного «эпизода», бабушка плакала, сидя на лестнице, а жилец Кальвин пытался найти нужный телефонный номер.

«Жилец Кальвин? – переспрашиваете вы. – А предыдущий жилец – кажется, вы говорили, что его звали Джеймс, – его уже не было с вами?»

Наверное, он съехал годом ранее. Или двумя. Я не помню. У нас было несколько разных жильцов. Как я уже говорил нам приходилось сдавать комнаты, чтобы сводить концы с концами.

«Вы помните их всех?» – хотите вы знать.

Нет, не всех. Видимо, только тех, кто связан с ключевыми событиями. Кальвина я помню потому, что он присутствовал в тот день, когда я узнал об уходе матери. А Джеймса – потому что при нем все началось.

«Все?» – спрашиваете вы.

Да. Скрипка. Уроки. Мисс Орр. Все.

26 августа

Каждый человек у меня ассоциируется с определенной мелодией. Когда я думаю о Розмари Орр, то вспоминаю Брамса, тот концерт, который звучал в первую нашу встречу с ней. Когда я думаю о Рафаэле, то это Мендельсон. Папа – Бах, скрипичная соната соль минор. А дедушка навсегда останется Паганини. Больше всего он любил Двадцать четвертый каприс. «Ах, какие звуки, – восхищался он. – Эти совершенные звуки».

«А ваша мать? – спрашиваете вы. – С каким музыкальным произведением ассоциировалась она?»

Интересно. С матерью в отличие от других людей я не могу связать ни одно произведение. Даже не знаю почему. Вероятно, это такая разновидность отрицания? Подавление эмоций? Не знаю. Вы психиатр. Вот вы и объясните мне, в чем тут дело.

Кстати, я до сих пор это делаю – ассоциирую людей с музыкой. Например, Шеррилл – это рапсодия Бартока, которую мы с ним играли, когда впервые выступали вместе много лет назад. С тех пор мы больше ни разу не исполняли ее, а тогда мы были еще подростками – американский и европейский вундеркинды вместе собирали отличную прессу, поверьте, – но для меня он всегда будет Бартоком, стоит мне только подумать о нем. Так устроен мой мозг.

16
{"b":"150792","o":1}