Литмир - Электронная Библиотека

Страх выгоняет отчаяние, но ведь он выгоняет и вообще все. Все никнет и трепещет, ничто не стоит, гордое рушится быстрее, слабое постепенно. Отчаяние, тонкая и невидимая суть мира сего, поддается возможно в последнюю очередь. Но и оно искореняется без остатка, когда сдвигаются со своих мест не только земля, но и небо. Когда нет ничего под ногами и небеса свертываются как книжный свиток, на фоне рушащейся вселенной нешатким и нетленным остается только тонкое и таинственное очертание Человека.

Боясь безумия, которым грозит разуму божественный страх, люди спасаются в ложное смирение, которое лучше было бы назвать приниженностью. Они поспешно расстаются со всем твердым и стойким в себе, якобы одолевая свою гордыню. Представляется, что в общем и целом расчет разумных таков: то, что лежит совсем уже на земле, сожжено не будет. Считать так значит переносить на божество свойство мира, где самое безопасное и надежное это бесформенное и низкое. В божестве, надо думать, всего надежнее тонкое и совершенное. И в божественном страхе сохраняется лишь близкое к божеству. Отказываясь от божественных черт в себе и выступая перед испытующим судом якобы в сознании греха и в смирении, на деле приниженной грудой плоти, человек не только будет тем вернее опрокинут и раздавлен безумием ужаса, но еще и сам на себя его навлекает. Следовало бы наоборот отождествить себя в минуту испытания с самым высоким, назвать я не самое безобразное, а самое стройное в себе, успеть из обвала выбросить свой невредимый и нетленный образ. Только так еще можно устоять в рушащемся. От незнания этого современный мир живет под знаком нависающего абсурда и безумия. О достойном противостоянии божественному страху уже говорилось. Сейчас остается добавить, что оно вернейший способ выстоять. Расчет на достоинство — лучшее спасение. Отождествление себя с недостойным и несовершенным перед лицом божественного страха вырвет у человека его я, не остановит перед безумием. Вряд ли нужно добавлять, что память о своем истинном образе не то же самое что гордое, лукавое или ленивое ослепление. Оно не требует забвения греха. Наоборот, лишь острое сознание недостоинства состояния я может высветлить истинное достоинство его статуса. Наш промах не в низкой оценке своего состояния (какая еще мыслима другая), а в отождествлении себя с ним, в признании себя самым низким в себе. У человека есть верх и низ, крайние. Нелепо бороться с низом. Грех не низ, а отождествление себя с низом. Грех иллюзия, будто от низа мы можем избавиться и якобы постепенно избавляемся. Грех и предательство не отождествлять своего статуса с верхом, пока не «преодолели» низа, словно полюс своего существа когда‑то можно преодолеть.

Здесь начинается соработничество человека собственному сотворению. Без этого соработничества сотворение не состоится. Только если человек отождествляет себя с собственной истиной, которая не подлежит разрушению, он сможет устоять на поле страха. Только самому человеку дано отождествить себя с собой. Этого не может никто другой, ни даже Бог — не по бессилию, а по непостижимому изобилию мощи, творящей всегда собственное подобие. Человек имеет свой образ как не имеет его. Иначе и нельзя, если он создан по образу не имеющего образца. Среди божественного страха в слепом прыжке веры он отождествляет себя с неотождествимым. Это невозможная задача.

Я вижу, как солидные люди теребят меня здесь за рукав и настойчиво спрашивают: «Но ведь потом‑то человек все же находит себя, не правда ли?» Они согласились на прививку божественного страха, но так, чтобы после этого наконец можно было вернуться к нормальной жизни.

Вы правы. Хотя вселенная сотрясается в божественном страхе вечно, не имеющий образа тонкий образ наложен на нее тоже вечно. В трепетном предстоянии потеряв себя, ждать нам не вечно. Нам обещано, что мы найдем себя. Но не торопитесь соображать, что дело тогда ограничивается неким сальто мортале, после чего с просветленным ликом можно вступить теперь уже в искупленное и законное владение неземными благами. Вы чего‑то не заметили, пока под вами земля шаталась как пьяная. Трясение божественного страха прошло, и волны, с которых мы начали и которые гнали нас всю дорогу вплоть до запруживающей воронки страха, улеглись. Мы утвердились. Но что‑то случилось с землей и небом. Бог успел учредить свою двойственность. Словно сцепившиеся кронами деревья разодрали почву надвое и земель стало две, похожих как зеркальное отражение, одна из них правая, другая левая, и вы, мудрецы, не знаете, где какая. Вы на одной из них, но не на второй, и незнание, на какой, мучит томительной неизвестностью: это вы или ваш брат, с которым вас перепутали в детстве? Мифология нашего времени недаром колеблется, сомневаясь, сам ли собою человек на этой земле или он неведомый самому себе пришелец, свой собственный загадочный гость и двойник. Божие творение кончилось, человек утвержден, ему ничего не надо творить, рождать, надо только узнать, повторив в знании то, что Бог произвел в рождении. Но перед ним все двоится. Бог среди Своих творений произвел рай; Царство Божие, как говорит Тейяр де Шарден, уже присутствует в этом мире. Недостоин жизни, кто не видит, что земля, на земле и есть рай и иного не будет. Высшее достижение где‑то здесь, совсем рядом с нами, мы это ясно чувствуем, даже видим, но не видим где. Все терзается двойственностью. Где мы только что видели рай, там ужас, ад и смерть. На месте любимого враг. Я высок и ангелоподобен, но это я, а не какой‑то агент во мне хотел сейчас убить самого близкого человека. Человек, оставленный божественным страхом, остается в страшной неизвестности, потому что только за ним решение, чему сказать да и чему нет, чтобы не потерять рая и не достаться кромешной тьме.

Если до сих пор можно было идти за Бердяевым, раскрывшим парадокс добра и зла как колеблющейся человеческой установки и остановившимся на трагическом предстоянии сознающего свое достоинство человека божественному страху (выход в это предстояние Бердяев называет творчеством), то дальше мы заглядываем в край, где революционное напряжение спало, где стихии улеглись и приняли выносимый облик, но где тем не менее царит нечто не менее глубокое, трагичное и парадоксальное чем у Бердяева. Не все бесформенный огонь и его роковое остывание, не все безумный порыв; за прорывом не оголенное бушевание того же огня; за бердяевской энергийностью проступает непоколебимая сущность, непреложная, но являющаяся как двойник.

IV

«Поднимите, врата, верхи ваши, и поднимитесь, двери вечные, и войдет Царь славы!» (Псалтирь)

«Тебя славят славящие, поют песнь поющие. Брахманы тебя подняли, о всемогущий, как стропила крыши » (Ригведа)

«Поднимите выше стропила, плотники! Входит жених, подобный Арею, выше самых высоких мужей.» (Сапфо)

Наше сознание начинается с двойственности: хотели делать так, а надо вот как. Не будь ее, мы врастали бы в семью и общество беспамятно, плотно как деревья. Все утопии, от возвышенной до порнографической, строятся за вычетом двойственности. Мир держится тем, что не сразу оседает на дно раздвоения — и с ним Verzweiflung, отчаяния. Если дно мира отчаяние, то пространство его существования утопия. В строгом смысле поэтому мира нигде нет. Он порождение мечты о недвойственности. Мы пока думаем почему‑то, что дело обстоит так, а не иначе, и пока и поскольку это мнение еще держится, держится какой‑то кусок мира. Но мы рано или поздно откажемся от своего мнения. Тогда распадется соответствующий кусок мира. Недвойственность в мире нам только мерещится. Мир тревожим и колеблем двойственностью, он живет и движется тем, что гонится за недвойственностью, и кончает отчаянием, нигде ее в себе не найдя. Он не смеет, оставшись собой, увидеть двойственность всего. Эту смелость дает только напор божественного страха.

Божественный страх, корень благих, открывает глаза на сущностную двойственность всего. Не шаткость мира, о которой мы говорили вначале, а зыбкую женскую податливость, когда всякое да переливается в нет. Это не софистическое ни да ни нет, а софийная связь всего со всем. Такую переменчивость не сбросить со счетов как иллюзию. За ней стоит вечно влекущая бездонная женственность, материя, матерь, плоть вселенной. Ее уклончивые извивы уводят к вечной сути, они неисследимы, кругами бесконечно возвращают к началу и как пряжу наплетают бесконечную вязь необозримого целого. Неизбывность этого оборотничества изматывает, его маетой от века полны бессонные ночи художников, мыслителей и влюбленных. Она поглощает и завораживает нас везде, чего бы мы ни коснулись, стоит нам от пресной безвкусицы мира подняться к ее вечному вкусу.

52
{"b":"150780","o":1}