Часть, до того как мы пришли ею распорядиться, прошла через травматический опыт уродства целого. Нефть, добываемая в Тюмени, до того как ее выкачали из земли и сделали производственным сырьем, была препарирована научным мировоззрением, которое овладело массами, пообещав им ее как дар природы. Овладение мировоззрения массами означало не принятие ими той или иной идеологии, — это пришло позже, — а опять же только расставание с общепринятой мировоззренческой неграмотностью, допускавшей неистолкованность мира и не нуждавшейся в этом толковании. Фольклор, народная наука, это нужно заметить, внушает необязательность исследования, но вот уж никак не внимания. Он оставляет поэтому место для неутилизируемости того, во что вглядывается. Нефть, как и многое другое, на протяжении тысячи веков составляла для человека цельное (здравое, спасенное, святое) целое природы в своей ненужности для хозяйства. С преодолением мировоззренческой неграмотности, с прочтением и истолкованием мира нефть, как и почти всё прочее в мире, не могла не войти со временем в устраиваемое, проектируемое и планируемое целое экономики.
Этого целого, правда, всегда еще нет, но оно будет, когда произойдет окончательное обустройство. Его цели и параметры определяет не научная технология, а опять же истолкование мира, принимающее всё более исчерпывающие формы глобальной стратегии. Научная технология от себя может дать только рекомендации, использовать ли нефть как горючее или только как сырье. Нефть, как и многое, тем временем всё в большей мере принадлежит целому, которое было и которого уже не стало. В невозвратимости целого природы мировоззрение не сомневается. В этой уверенности оно получает для себя основание безраздельного хозяйствования. В возможности техники устроить целое мировое хозяйство сомнение существует. Это сомнение используется для интенсификации технологии, но главным образом и в первую очередь — для полного изгнания мировоззренческой неграмотности.
19. Человек, вступающий в «экологически» упорядоченное целое мира, будет в нем как‑то устроен на правах части. Для того, чтобы так распорядиться собой, он однако заранее уже должен был стать частью, т. е. узнать себя неустроенным, лишним, несовершенным, неполным. Это вовсе не означает, что он когда‑то, скажем в детстве, принадлежал гармоничному космосу, жил в Эдеме и был оттуда изгнан. Мы ничего об этом точно знать не можем.
Но теперешняя способность человека распоряжаться собой как отделенной частью достоверно означает, что не существует того целого, к которому бы он принадлежал. Ему стало нужно определиться, чего он часть.
Социальная техника (в широком смысле, включающем человековедение) имеет дело уже с такими мозаичными частями, которые надо устроить. Она в принципе, по своей научной сути не может заниматься тем, что возможно было и чего уже нет. Историческое исследование прошлого стоит на базе современности. Оно может при этом пожалуй констатировать, что прежде социальные связи были прочнее. При ближайшем рассмотрении оно уточнит, что в общем и целом качественной, сущностно большей прочности социальных связей не было, люди всегда были частями, подлежавшими включению в устраиваемое целое (государство). Неустроенное целое существовало в привативной форме социальной и антропологической неграмотности.
Было бы хорошо, слишком удобно, если бы в историческом прошлом человеческого общества отчетливо прослеживалась гармоничная община, сельский мир, приход, где человек был органически вписан в целое социума и природы. Подобные идиллии всегда оказываются художественными реконструкциями. Опыт одиночества, отдельности, частичности, потерянности у человека во все времена по существу одинаковый, грамотно ли он истолкован наукой или неграмотно фольклором. Мы никогда не знаем, всегда уже не видим, от чего оторвана часть. Нам кажется, что дети как будто бы живут в раю, хотя иногда странном. Но в детский мир вглядеться трудно, детского зрения мы не понимаем. Насколько мы начинаем вглядываться, у детей тоже видим опыт тревоги, одиночества, ужаса.
И вот оказывается, что всё что мы знаем и можем знать о раннем спасенном целом, от которого оторвана часть, т. е. единственное что от того целого осталось, если не пускаться в туманные реконструкции, — это доступный нам опыт оторванности, лишности, словом, опыт части. Единственный путь части к настоящей себе, т. е. к части жестоко оторванной от целого, которого уже нет и которое во всяком случае уже не наблюдается, проходит через ее наблюдаемый надрыв. Он единственный способ присутствия целого, от которого часть. Так целый маиор Ковалев присутствует уже только в своей тревоге об утраченном. Как только, характерным образом после советов ученого медика, с видимым возвращением носа кончилась его тревога (надрыв), так сразу же человеческая цельность перестала присутствовать даже и в модусе отсутствия. Человек снова был готов для устройства внутри упорядоченного механического целого и оказался соответственно устроен.
Я говорю, что где есть часть, там обязательно есть надрыв, который однако всего легче в наше время просто не заметить. Им можно пренебречь, занимаясь только тем, как пристроить наличную часть. Но единственный способ понять часть в ее существе как оторванное от целого, которого соответственно тоже уже нет, дан в обращении внимания к надрыву, без которого нет и следа целого.
В «Монадологии» Лейбница о надрыве как будто бы не говорится. Монада вбирает в себя по–своему как живое зеркало вселенной весь мир и за счет этого остается — или становится — такой же простой, как проста мировая монада, «последнее основание» всякой другой. Нам показывают не надрыв, а согласие. Малая монада глядится в высшую, высшая отражается в малой. Между рядом монад–тел и рядом монад–душ сплошная предустановленная гармония, обеспеченная тем, что и монады тела, и монады души одинаково тянутся к высшей монаде и складываются в стремлении к ней. Всякая монада это перспектива, открытая целому, или, мы слышали Лейбница, точка зрения, одна из бесчисленных точек, из которых видит себя и всё в мире высшая монада. Монада счастлива тем, что она по–своему вселенная, лучший из возможных миров — optimus mundus, отсюда оптимизм, еще одно слово, которое пошло от Лейбница.
«Монадология» Лейбница была написана в 1714. В 1759, через 4 года после лиссабонского землетрясения, Вольтер написал роман «Кандид, или Оптимизм». Его герой, чистая душа, лучший человек в мире, — ученик Панглосса («Всеязыка», ревнивый намек на французский язык лейбницевской «Теодицеи»), самого знающего ученого всей Германии, профессора метафизико–теолого–космо нигологии (со вставкой из nigaud «глупый»), умелого писателя и совершенного знатока математики. Вольтер излагает по–своему учение Лейбница–Панглосса: «Доказано, говорил он, что вещи не могут быть иными: ибо, поскольку всё создано для какой‑то цели, всё с необходимостью создано для лучшей цели. Заметьте, что нос сделан, чтобы носить очки; так у нас и есть очки. Ноги явным образом устроены для обуви, и вот мы обуты. Камни образованы для обтесывания и для делания из них замков; так у его высокопревосходительства очень красивый замок: величайший барон провинции должен иметь лучшее жилье; и поскольку свиньи сделаны чтобы их есть, мы едим свинину круглый год. Следовательно, заявлявшие, что всё хорошо, сказали глупость; надо было сказать, что всё устроено наилучшим образом».
Всё на самом деле устроено так, что Кандида обманом берут в болгарскую гвардию, Панглосс от венерической болезни теряет кончик носа, глаз и ухо, болгары разоряют замок, мадмуазель Кюнегонда, чья красота убедила Кандида, что всё в мире действительно устроено наилучшим образом, попадает в руки болгар. А если бы не болгар, то попала бы в руки авар. Кандид и Панглосс со своей стороны попадают во время лиссабонского землетрясения в руки католической инквизиции, которая находит подозрительными их беседы о том, что грехопадение первого Адама и проклятие человеку входят в чертеж и замысел наилучшего из возможных миров. Панглосс утешает немногих спасшихся от смерти, «уверяя их, что иначе дело и не могло пойти: «Потому что… всё это и есть самое наилучшее; потому что если в Лиссабоне есть вулкан, он не мог быть в другом месте: потому что невозможно, чтобы вещи не были там где они есть; потому что всё хорошо». Маленький черный человечек, служитель инквизиции, который был рядом с ним, вежливо взял слово и сказал: «Очевидно месье не верит в первородный грех; потому что если всё к лучшему, значит не было ни грехопадения ни наказания». — Смиреннейше прошу прощения у Вашего Превосходительства, отвечал Панглосс еще вежливее, ибо грехопадение человека и его проклятие с необходимостью входили в замысел наилучшего из возможных миров. — Месье стало быть не верит а свобод воли? сказал служитель, — Ваше Превосходительство извинит меня, сказал Панглосс; свобода может сосуществовать с абсолютной необходимостью: ибо было необходимо, чтобы мы были свободны; ибо, наконец, определившаяся воля… [42]Панглосс был в середине своей фразы, когда служитель кивнул своему оруженосцу…»