В мозг охранной системы по кличке Самсон поступила информация, реакция на которую была всегда одинаковой. Пёс присел на задние лапы и длинно, через весь небольшой дворик послал свое тело в цель. В воздухе он вытянул вперед лапы, раскрыл пасть и чуть довернул голову. Обычный человек не успел бы и охнуть – толчок лапами в грудь с почти одновременным захватом горла зубами не оставлял ни малейшего шанса уличному воришке.
Но Калашников туго знал свое дело.
Он спружинил ногами, принял удар лап на грудь и, одновременно засунув обмотанное полотенцами предплечье в оскаленную, слюнявую пасть, другой рукой ухватил пса за нижнюю челюсть и стал её выворачивать.
Ситуация резко поменялась. Псина упала на спину и отчаянно завизжала, моля о пощаде. Уже Первачев бежал к ним, крича:
– Отпусти собачку, ты выиграл!!!
Уже свидетели-офицеры, хоть и покручивая пальцами у виска, уважительно бормотали что-то вроде «вот ведь бляхамуха!» или «ну ни хрена ж себе!».
Уже и сам Калашников маленько расслабился, ожидая, когда же хозяин возьмет на поводок побеждённого пса… когда случилось непредвиденное.
Через довольно высокий забор во двор дома перелетела еще одна машина убийства – соседка Самсона той же породы, давняя его подруга и партнерша по плановым вязкам, услышавшая визг поверженного самца…
Слишком долго опешившие офицеры расстегивали кобуры пистолетов… Челюсти самки сомкнулись на затылке лейтенанта и с легкостью перекусили шейные позвонки… Уже палили табельные «макаровы», уже пули вовсю хлестали тело собаки, но она только сильнее сжимала зубы…
Когда всё было кончено, Самсон выбрался из-под пары неподвижных тел, обнюхал их и, поняв, что теперь-то на его участке всё в порядке, равнодушно пошел в дом, даже не заскулив над подругой, отдавшей за него жизнь. Мужчины часто не ценят и не замечают истинной любви. Самсон не был исключением…
* * *
Иван стоял на платформе и ждал поезда. Электричка опаздывала, но парню не хотелось идти в здание вокзала. Он предпочёл постоять под мелким, противным дождем, чтобы первым увидеть долгожданный поезд. Сколько раз, засыпая на жёсткой солдатской койке, он мечтал об этой минуте. Минута настала, но, как ни странно, особой радости на душе не было. Человек – странное существо. Даже когда в жизни завершается самый страшный её период, люди часто где-то в глубине души сожалеют, что он окончен, и стараются вспоминать только хорошее.
Иван вспоминал Калашникова. Несмотря на свою наглость, беспощадность и самоуверенность, офицер оставил в памяти совместные тренировки, трёп «за жизнь» и только Ивану понятное одиночество в глазах – вечный спутник настоящего бойца. Всё остальное отошло на второй план, стало незначительным и ненужным…
Иван отчетливо помнил момент, когда вдруг увидел смерть лейтенанта. Там, за углом казармы, когда тот пинал его сапогом в ребра, в какой-то момент Иван увидел снизу, с заплеванного собственной кровью асфальта, как на стоящего над ним Калашникова сзади легла громадная собачья – да собачья ли? – тень.
Огромные лапы обхватили офицера за плечи, мясистый язык свесился из слюняво-красной пасти. Глаза жуткой твари были… человеческими, но как бы застывшими, полными боли и пустоты, какими бывают остекленевшие глаза повешенных…
Призрак медленно наклонил квадратную башку, чем-то похожую на тупорылый лоб головного вагона электрички, изогнул непомерно длинную шею и погрузил клыки в человеческую плоть. Калашников стоял, что-то говорил, не замечая, что из его прокушенной шеи фонтаном хлещет чёрная кровь. Откуда-то Иван знал, что это чудовище в собачьем облике существует на самом деле. И, несмотря на то что сквозь тело призрака просвечивает луна, он уже связан с офицером невидимой нитью и их встреча неминуема… Видение исчезло, но не исчезла уверенность в скорой смерти лейтенанта…
Всё сбылось, как это бывало и ранее и с Иваном, и со всеми остальными в его многократно проклятом роду. Сейчас он вспоминал дедовы рассказы о матери, о её молодости, об отце… И было в этих рассказах так много ужаса, крови и людской жестокости, что сжималось сердце и всё труднее становилось радоваться жизни. Потому как и в своем прошлом мало радости находил Иван, а вот грязи и боли было хоть отбавляй…
Отец его был ясновидящим, мать – деревенской колдуньей. Не той, которые сейчас вошли в моду и делают на суевериях немалые деньги, а самой настоящей.
Отец, будучи маленьким мальчиком, стал свидетелем страшного события, которое и разбудило его доселе дремлющую силу. Без видимой причины была зверски убита его мать – бабушка Ивана… Топор убийцы на две половинки раскроил череп самой справной и хозяйственной бабы в деревне. Сына не пускали в избу, но малец всё же прорвался сквозь заслон соседей, влетел в дверь и уставился оловянными глазами на страшную картину.
Его мать, как сидела за столом, так и осталась сидеть навеки. Голова, расколотая точно посередине и напоминавшая треснувший спелый арбуз, была готова вот-вот развалиться надвое и лишь чудом оставалась на месте. Кровь, вперемешку с серым мозговым веществом, забрызгавшая все вокруг, ещё не успела свернуться, и потому сын, вбежав в избу, чавкнул ботинками в луже материнской кровищи, безумными глазами посмотрел вокруг, но, так как ступить было некуда – кровь была повсюду, – так и остался стоять с расширенными от ужаса глазами.
Тут же следом вбежали соседи и вывели мальчонку наружу. Тот не сопротивлялся, только лицо его застыло, превратившись в страшную, неестественную маску. Глаза так и продолжали смотреть в одну точку бессмысленно и не мигая, будто заглядывая в мир мертвых, куда отправилась его мать.
– Что с тобой, Коленька? Очнись, маленький, – хлопотали бабы вокруг мальца. А он вдруг жутко улыбнулся, лицо его озарилось злым, потусторонним светом…
– Мамку-то зарубила тётка Ульяна, а топор схоронила под крыльцом, – сказал пацан – и потерял сознание.
Мёртвая тишина повисла над двором. Вдруг толстая, дебелая женщина упала на колени и завопила в голос, заблажила, захлебываясь слезами и брызжа слюной:
– Ня верьте, люди добрыя-я-я!.. Брешеть, сучонок! Бреше-е-еть!..
Длинные разметавшиеся волосы голосившей бабы мели пыльный двор, безумные глаза вращались в орбитах, на полных губах выступила пена, ломаемые припадком руки скребли по земле…
– Напраслину возводить, ведьма-а-ак!.. Ня верьте-е-е!..
Но тут принесли вымазанный запекшейся кровью топор. Тетка Ульяна сразу сникла. И вдруг, уставившись на ребенка, зашептала, тыкая в его сторону скрюченным пальцем:
– Сатана… Изыди, Сатана… И отец твой был бесом, и матери твоей в земле покою нет и не будеть… И сам ты проклят, и род твой проклят во веки вечные…
Безумную утащили, и ещё долго ее вопли доносились из-за изб. Бабу заперли в амбаре – дожидаться наряда милиции из райцентра. Да только, наутро открыв двери, народ остолбенел.
Тётка Ульяна висела на деревянной балке под потолком амбара. Прокушенный сиреневый язык вывалился изо рта, на лице застыла маска невыразимой боли и ужаса. Шею женщины захлестнул жгут, сплетенный из её собственных волос, выдранных с мясом из головы. Какая сила вознесла тётку Ульяну под крышу трехметровой высоты амбара, что видели её замороженные ужасом и смертью глаза перед кончиной – осталось загадкой. Да только бабки на завалинке судачили по вечерам, втихаря, крестясь и поминая Божье имя:
– Никак убиенная-то поднялась посередь ночи да и придушила Ульянку. Не зря, жива была – великой колдуньей считалась…
Коля же с той поры замкнулся в себе. Он мог часами сидеть на одном месте, глядя в одну точку, и вдруг иной раз выдавал такое, что глаза на лоб лезли не только у приютившего сироту старого, одинокого деда Евсея Минаича, но и у всей деревни. То, не выходя из избы, скажет, где искать отбившуюся от стада корову, то упредит народ схоронить лошадей, а наутро люди найдут в окрестностях села следы стоянки большого цыганского табора, то подойдет к десятилетней девчонке, сироте-замухрышке, и ни с того ни с сего на полном серьезе скажет: