— В сторону, дикари! Судья идет!
— Это он?
Мади сделал последние два шага и присел. На булыжниках мостовой лежал именно Бруно, приемный сын и весьма толковый подмастерье его соседа-часовщика.
— Что случилось, Бруно?
Парень приоткрыл один глаз, попытался что-то сказать, но лишь выпустил кровавый пузырь.
— Говори же! — потряс его за плечо Мади.
— Часы… — выдавил подмастерье. — Мои часы…
Ни на что большее сил у парнишки уже не было.
Поначалу Бруно хотел сказать об Иньиго, но в последний миг понял, что это было бы неправдой. Ибо все дело заключалось в часах — единственном, что у него было…
— Мои часы…
Подмастерье и приемный сын часовщика, Бруно был бастардом, рожденным, судя по всему, в расположенном близ города женском монастыре. И об этом его позоре знал каждый.
Нет, на него не показывали пальцами — сказывался авторитет приемного отца, лучшего, пожалуй, часовщика в городе. Но вот эту мгновенно образующуюся вокруг пустоту — в лавке, в церкви, на сходке цеха — Бруно ощущал столько, сколько себя помнил. Его не хлопали по плечу, не приглашали разбить руки спорящих, ему даже не смотрели в глаза.
Помог Олаф. Приехавший откуда-то с севера мастер был прозван Гугенотом за равнодушие к службам и священникам. Он понимал, что найденный им на детском кладбище монастыря бастард никогда не будет признан равным в среде хороших католиков, а потому сразу же подсунул ему лучшую игрушку и лучшего товарища в мире — часы.
— У честного мастера и часы не врут, — часто и с удовольствием повторял он, — а кто знает ремесло, тот знает жизнь.
Олаф приучил сына к ремеслу почти с пеленок. Уже в три года Бруно целыми днями сидел рядом с приемным отцом в башне городских курантов, разглядывая, как массивные клепаные шестерни с явно слышимым хрустом двигают одна другую; ощущая, как содрогается перегруженная многопудовой конструкцией дубовая рама, и с восторгом ожидая мгновения, когда окованный медью молот взведется до конца, сорвется со стопора и ударит по гулкому литому колоколу.
Вообще, в пределах мастерской Олафа мальчишке дозволялось все. Уже в пять лет отец разрешал ему кроить жесть, в семь — помогать в кузне, а в девять — копаться в чертежах, и даже его не всегда уместные советы Олаф принимал с одобрительной улыбкой.
— Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — охотно повторял Бруно вслед за приемным отцом, и его жизнь была столь же прекрасной, сколь и его ремесло.
Он и не представлял, сколько жестокой истины сокрыто в этих словах.
Баски запинались через слово, и Мади нашел переводчика среди горожан, однако понять, почему Бруно говорил о часах, так и не сумел. Никакой связи ни с какими конкретно часами не проглядывалось.
— Он пришел покупать железо, — переводил горожанин. — Отобрал самое лучшее, потребовал взвесить…
Мади слушал, поджав губы.
— Затем они поспорили о точности весов, и баски уступили…
Судья ждал.
— А потом Бруно расплатился и велел погрузить железо на подводу.
— Полностью расплатился? — прищурился Мади.
Горожанин перевел вопрос баскам, и те, перебивая друг друга, опять загомонили.
— Он дал двадцать мараведи, — пожал плечами переводчик, — столько, сколько запросили.
Судья удивился. Он все еще не видел, в чем провинился Бруно.
— А потом?
— А потом его — ни с того ни с сего — начали бить, — развел руками переводчик. — Это я лично видел.
Мади нахмурился. Баски были в этом городе чужаками и могли позволить себе самосуд лишь в одном случае — если вина подмастерья совершенно очевидна.
— Господин… — тронули его за плечо.
Судья повернулся. Перед ним стоял новый старшина баскских купцов — зрелый мужчина с короткой курчавой бородой, и в его руке был толстый кожаный кошель.
— Господин… — повторил старшина, сунул кошель в руки судьи и что-то сказал на своем языке.
«Неужели хочет откупиться?»
— Он говорит, что все до единой монеты фальшивые, — удивленно перевел горожанин. — Говорит, что ему их подмастерье дал…
— Фальшивые? — обомлел судья и торопливо развязал кошель.
Новенькие, практически не знавшие человеческих рук мараведи полыхнули солнечным огнем. Мади осторожно достал одну и поднес к глазам. Лично он от настоящей такую монету не отличил бы.
— Ты уверен? — взыскующе посмотрел он в глаза старшине.
Тот дождался перевода и кивнул:
— Я много монет на своем веку повидал. Эти — подделка.
Мади сунул монету обратно в кошель и покосился на залитого кровью Бруно. Если все так, ему и его приемному отцу Олафу и впрямь придется испить жидкого свинца.
— Приведите Олафа Гугенота, — повернулся он к вооруженным альгуасилам. — И еще… пригласите Исаака Ха-Кохена тоже. Скажите, Мади аль-Мехмед со всем уважением просит его провести экспертизу.
— Приведите Олафа Гугенота, — услышал Вруно и встрепенулся, однако ни подняться, ни даже открыть глаз не сумел.
Олафу он был обязан всем. Именно Олаф, по звуку определявший характер неполадки в часах, расслышал на детском кладбище неподалеку от женского монастыря слабый хрип и вытащил кое-как забросанного землей ребенка. Именно Олаф нашел кормилицу и привел к страдающему приступами удушья младенцу лекаря-грека Феофила. И именно Олаф назвал приемыша нездешним именем — Бруно.
Это редкое для Арагона имя отбросило Бруно от сверстников еще дальше, и лишь услышанная на проповеди история рождения Иисуса помогла ему сохранить достоинство — пусть и на расстоянии от остальных. Как оказалось, мать Христа тоже была Божьей невестой, и, понятно, что дети презирали маленького Иисуса так же, как теперь — Бруно.
Подмастерье навсегда запомнил рассказ священника о том, как маленький Иисус запруживал ручей, а какой-то мальчик все сломал, и будущий Христос проклял его, так что мальчик высох, как дерево. Затем был другой мальчик, толкнувший Его в плечо, — Иисус проклял его, и тот умер.
Понятно, что родители погибших высказали Иосифу претензии и потребовали от него либо научить ребенка сдерживать язык, либо покинуть селение. И тогда Иисус проклял обвинителей, и те ослепли. Но лишь когда умер учитель школы, ударивший Иисуса по голове за строптивость, до селян дошло, с кем они имеют дело 3.
Бруно так не умел, однако с той самой поры свято уверовал в свою избранность, поскольку его настоящим отцом мог быть только жених его матери, то есть сам Господь.
Чтобы развеять это его заблуждение, понадобилось вмешательство Олафа — уже к девяти годам. Старый мастер просто взял сына за руку и отвел туда, где нашел. Хаотично разбросанных детских могил здесь было немыслимо много, и шли они от стен женского монастыря и до самого оврага!
— Не суди их строго, — сказал задыхающемуся от волнения сыну Олаф. — Это все обычные деревенские женщины, и ни одна не думала, что отойдет за долги монастырю.
И Бруно смотрел на бугорки, под которыми спали вечным сном маленькие Иисусы, и даже не знал, что лучше: лежать здесь, среди своих братьев по Отцу, или жить под вечным прицелом чужого враждебного мира.
А еще через год Олаф окончательно разрушил тот замкнутый, прекрасный, как часовое дело, и логичный, словно механика, мир, в котором Бруно упрямо пытался пребывать.
— Пора тебе увидеть остальных, — сказал приемный отец.
Три дня, показывая и рассказывая о работе каждого часовщика, Олаф водил его по мастерским цеха, и Бруно смотрел во все глаза, — как оказалось, он еще не знал ни ремесла, ни жизни.
Часовщики держали мальчишек в подмастерьях чуть ли не до тридцати лет и жестоко пороли — даже взрослых мужчин — за малейшую провинность.
— Но и подмастерья платят им той же монетой, — усмехнулся Олаф, — и стараются подсунуть свинью при каждом удобном случае.
Как результат, «сырые» шестерни «съедало» за год работы, деревянные рамы курантов требовали усиления медными пластинами уже через полгода, а перекаленные шкивы так и вовсе лопались, когда им вздумается.