— Ничего, деточка.
Этот голос с сочным акцентом заставил меня остановиться. Она назвала меня «деточка», словно я стал на много лет моложе и сантиметров на восемьдесят ниже ростом. Я зашел в первый попавшийся туалет, забился в кабинку, обхватил голову руками и сидел так несколько минут под журчание чьей-то мочи в писсуаре. За этой закрытой дверью моя злость уступила место отчаянию. Я понимал, что сломался. Даже сейчас у меня не получается хоть сколько-нибудь внятно истолковать ту неизбывную тоску, которая меня захлестнула. Это была не боль за другого, не сострадание, а стыд и горечь за себя, обреченность движения по замкнутому кругу, проступившая за мстительными фразами, пригнавшими меня от 40-й улицы к приемному покою педиатрии.
Миранда не шелохнулась, когда я сел с ней рядом. Всю историю падения она рассказала мне, глядя в пол. Я тоже смотрел вниз, на ее лежащие на коленях стиснутые руки, на длинные переплетенные пальцы с коротко остриженными ногтями. Каждую пятницу Лейн забирал Эгги из школы и вез к себе домой, на авеню А. Так было и в этот раз. Он разговаривал со своим агентом по телефону, а Эгги возилась с бечевкой в соседней комнате. В квартире было сильно натоплено, поэтому он оставил окна открытыми. Должно быть, Эгги опять старалась связать все вместе. Лейн услышал крик, прибежал и увидел, что окно спальни распахнуто, бечевка тянется от кровати за окно, к пожарной лестнице, а Эгги неподвижно лежит внизу. Квартира находилась на первом этаже, так что высота падения небольшая, но был прямой удар головой и мгновенная потеря сознания.
— Он был занят своими делами, — сказала Миранда, глядя перед собой.
Она помолчала, потом произнесла:
— А сколько раз я была занята своими делами…
Это был не вопрос, и голос к концу фразы упал.
Я спросил, где сейчас Лейн. Она пожала плечами:
— Был здесь. Я сказала, что сейчас не могу его видеть, что потом позвоню. Я знаю, он не нарочно, но сейчас я просто не могу его видеть.
Она еще плотнее сцепила руки на коленях.
— Эрик, я подписала разрешение на то, чтобы ей поставили вентрикулярный катетер. [76]Меня спросили, нет ли у нее аллергии на йод.
Все делалось помимо нас. Точнее не скажешь. Сидя в приемном покое рядом с Мирандой, я впервые в своей медицинской практике ощущал себя пассивной стороной, не способной ни на провал, ни на прорыв, для которой время тянется так, что цифры на циферблате не в состоянии его показать. Если больной не выходит из комы, то прогноз с каждым часом становится все хуже. Конечно, бывают исключения, бывают даже чудеса, но крайне редко. Оставалось ждать. Голые стены, затхлый воздух, невнятный гул голосов, сигналы пейджеров, круглолицый парень с дредами в кресле напротив и омерзительный больничный свет вызывали эффект почти гипнотический. Какое-то время я сидел, тупо уставившись на мятый сине-желтый пакет из-под чипсов, который валялся на полу, потом так же разглядывал красный баллон огнетушителя. От чудовищного нагромождения этой бессмысленной сенсорной информации мое тело словно наливалось свинцом, и ноша была бы неподъемной, если бы не загнанное внутрь желание знать. К тому времени, когда нейрохирург Харден вышел поговорить с родными, в приемный покой приехали родители Миранды и ее сестры. Доктор Харден не мог сказать, что будет, он говорил только о том, что есть. По шкале Глазго кома Эгги оценивается в 10 баллов, состояние средней тяжести. Зрачки в норме. Переломов нет, только синяки и шишки. Ей ввели эсмерон в качестве миорелаксанта, для расслабления скелетной мускулатуры при интубации, но его действие уже заканчивается. Дыхание поддерживается с помощью аппарата ИВЛ. По результатам компьютерной томографии ни скрытых повреждений, ни гематом, слава богу, не выявлено, хотя отек есть. Небольшой. Но с уверенностью делать какие-то прогнозы он не может. Решено было перестраховаться и поставить вентрикулярный катетер, чтобы следить за динамикой внутричерепного давления, которое на данный момент в норме. На вид Харден был моим ровесником и с родными говорил уверенно и по-деловому, очень профессионально. Голос его звучал вполне доброжелательно, и все же мне мешало отсутствие сопричастности в его глазах, хотя потом я понял, что это, наверное, было просто утомление. В любом случае доктор Харден просто увидел то, чему его учили.
Когда в палату интенсивной терапии пустили Миранду, она увидела совсем другое. Перед ней на каталке, приподнятой под углом в тридцать градусов, лежала ее шестилетняя дочь с наполовину обритой головой и красно-коричневым пятном бетадина вокруг отверстия, которое ей просверлили в височной кости, чтобы поставить катетер. Она увидела скопище непонятных мониторов, аппаратов, проводов и трубок, подсоединенных к лицу, рукам, груди, носу и горлу Эгги. Она увидела ее расцарапанный лоб и синяк на голой ручке. И еще она увидела, что ее девочка спит мертвым сном, от которого не все просыпаются.
Когда Миранда вернулась, она шла очень медленно, плотно сжав губы, почти дойдя до нас, вдруг накренилась вбок и схватилась за стену, чтобы не упасть. Я вскочил, но отец метнулся к ней первым и помог ей сесть.
Через несколько минут пришел Лейн. У него было красное распухшее лицо, глаза смотрели не узнавая. Он, не глядя, прошел мимо меня и рухнул перед Мирандой на колени, шепча в отчаянии:
— Прости меня. Прости.
Она смотрела в сторону. Я отвел глаза и старался смотреть только на отца Миранды.
Потом я услышал ее властный голос:
— Прекрати немедленно. Сядь.
Я увидел, что Лейн покорно сел с ней рядом, сгорбившись и обхватив голову руками.
Мы сидели и ждали. Мы несли вахту в жутком пространстве настоящего продолженного. Единственное, что наполняло смыслом этот временной отрезок, — его подвешенность между моментом падения и тем мгновением в будущем, когда все станет ясно.
Миранда вернулась к Эгги в реанимацию, а значит, слышала слова «облегчение», «улучшение состояния», «ребенок приходит в себя». Миранда была там, когда ее дочь смогла узнать, кто перед ней, она была там, когда доктор Харден объявил, что все идет хорошо, очень хорошо, много лучше, чем он ожидал. Я видел, как Джеффри Лейн, узнав об этом, рыдал от радости, как родители Миранды обнимали друг друга и дочерей. Я знал, что еще ничего не кончилось, что даже после полного выздоровления Эгги не сможет изжить то, что с ней случилось. Это падение навсегда изменит ее.
Когда я вышел из больницы, шел снег — огромные белые хлопья, которые лишь ненадолго засыплют тротуары и проезжую часть. Это было невероятно красиво, и я залюбовался, как они падают, выхваченные из ночной темноты светом фонарей и витрин. Мне вдруг пришло в голову, что грань между внешним и внутренним стирается, что одиночества не существует, потому что никто не может быть одиноким. «После первого же настоящего снегопада, — писал отец, — мы были погребены под снегом до весны». Я вспомнил, как сильная вьюга занесла крыльцо и завалила входную дверь, помню причудливые ледяные узоры на окнах, свой нос, прижатый к холодному стеклу, и гряды белых сугробов, которые к утру намела метель. Данкел-роуд скрылась из глаз. Знакомый мир перестал существовать. «Когда Ларс умер, шел снег, — рассказывала мама. — Я смотрела из окна, как он падает. Строго вертикально и с одной скоростью. А отец менялся. Эта перемена, как тень, накрывала его, ползла снизу верх по всему телу, до самой шеи и дальше по щекам на подбородок, нос, щеки, лоб, потом на темя, и тут я знала, что он уже умер». Ночью, когда проснулась Эглантина, шел снег. Ингеборга была такая крохотная, рассказывал дед, что ее похоронили в коробке из-под сигар. Где-то на двадцати акрах земли, не в усадьбе, зарыты косточки мертворожденной малютки. Мой отец копает могилу. Дитя ответствует из чрева матери на Резаном Холме, и английский солдат падает замертво. Дядя Ричард лежит на улице в Западном Кингстоне. Мой двоюродный дед Давид ковыляет по занесенной снегом Хеннепин-авеню на своих культях, обутых в специально пошитые башмаки, длинные, как лыжи. Он с трудом добирается до отеля, в котором живет, и испускает дух. Это смерть от сердечного приступа, а не от холода. Король Эдуард и миссис Уоллис Симпсон.Я вижу Дороти, городскую сумасшедшую, разглагольствующую на улицах, вещающую о судьбах мира. Милый добрый потный Бертон, специалист по теории памяти, рыцарь, спасающий попавших в беду прекрасных дам, открывший в себе женщину, оплакивающий мать, какой она была до инсульта, во время оно.Мой отец говорит речь на своем восьмидесятилетии. Он начинает с занятного объявления, попавшегося ему на глаза: «Пропал кот. Шерсть белая с коричневым, лезет. Ухо порвано, одного глаза нет, хвост оторван, хромает на правую переднюю лапу. Отзывается на кличку Везунчик». Общий хохот. Я его слышу. Я слышу, как хохочет Лора, сидя напротив меня за ужином, я чувствую тепло ее ягодиц под своими пальцами, когда мы лежим в постели. Голова Миранды покоится у меня на плече. Я вижу улицы ее снов, приснившийся ей дом с будоражащими воображение комнатами и странной мебелью. Я вижу женщину, пытающуюся высвободиться из хватки мужчины, пригвоздившего ее к земле. Я стою перед ее комодом и сгораю от желания дотронуться до ее вещей. Человек бросается с топором на дорогое бюро и обнаруживает в нем рукописи. Отец вдруг под нажимом открывает другому тайну, которую много лет носил в себе.Я вижу аккуратный письменный стол отца: скрепки, всякая амуниция, неопознанные ключи. В Сонином шкафу сейчас все вверх дном. Она бросает вещи где попало. Аркадий один за другим открывает ящики комода в пустой комнате, но находит лишь голос. Он садится в поезд и видит женщину, похожую на Лили, но это не Лили, а другая, плод его фантазий, та, кто пленит его воображение. Когда же это было? Да всего три дня назад Инга читала мне вслух первое письмо, и голос ее дрожал.