— А вы этого не хотите?
Она отрицательно покачала головой:
— Он не стал подписывать свидетельство о рождении. Значит, он ее бросил.
— У него было время передумать. Но зачем он затеял всю эту игру с фотографиями? В этом чувствуется какая-то враждебность.
— Для вас — возможно, но не для него. Он другой человек. Как моя мама говорит, «неуместный». И в этом пренебрежении к приличиям заключался отчасти секрет его обаяния. Он все делал по-своему, без оглядки на других. Мог появиться на вернисаже с клоунским носом или в майке с цитатой из какого-нибудь критика, так что люди вокруг начинали показывать пальцами. Или, скажем, видя человека в первый раз в жизни, вдруг огорошивал его каким-нибудь замечанием, совершенно с потолка, или выделывал антраша, а потом как ни в чем не бывало пожимал ему руку и кланялся. Кто-то пугался, кто-то морщился, но многие таяли. Он не мог незаметно войти в комнату, ему было нужно, чтобы все только на него и смотрели. Он бы сроду не признался, что хочет прославиться, нет, ему нравилось говорить, что он живет только работой, но вместе с тем колоссальное количество времени и усилий тратилось на то, чтобы его узнали и заметили нужные люди, правда, делал он это не открыто, а исподволь. С камерой не расставался ни на миг. Обожал щелкать знаменитостей. Если уж по-другому никак было нельзя, то спрашивал разрешение на снимок, но мог и не спросить. Не брезговал продажей фотографий. Такой полухудожник-полупапарацци.
— В Нью-Йорке это очень распространенный тип личности. Подобные люди встречаются где угодно. В медицине, возможно, клоунские носы не очень в ходу, но самореклама — дело обычное.
— Я в курсе. Так вот, после того как я забеременела, моя продажная стоимость резко упала.
— В каком смысле?
— Я котировалась как его хорошенькая умненькая черненькая подружка. А моя беременность вредила его имиджу. Я чувствовала, что ему не нравится, когда нас видят вместе.
— Он вам об этом говорил?
— Зачем? Я сама догадалась. Но даже когда у нас все пошло враскосяк, он меня непрерывно фотографировал. Я открываю утром глаза — на меня смотрит объектив. Я работаю — он меня снимает. У нас скандал — фотоаппарат тут как тут. Маниакальный документализм.
Словно вспоминая что-то, Миранда прикрыла глаза, но потом снова посмотрела прямо на меня.
— В тот день, когда я оставила у вас Эгги, он пришел. Я ждала, что он появится. Почти целый месяц до этого находила на пороге фотографии, либо нас с Эгги, либо свои. В телефонном справочнике моего номера нет, так что позвонить заранее он не мог. Просто раздался звонок в дверь, я открыла, а он стоит на пороге с игрушечной лошадью с себя ростом. Душераздирающее, знаете ли, зрелище, просто слезы из глаз. Вы не представляете, какой это был ужас. Я выскочила, стала объяснять, что к ребенку нельзя просто так подкатить и сказать: «Ку-ку, я твой папа!» Пообещала, что вечером приеду к нему домой и мы все обсудим. Эгги бросить было не на кого, все заняты, пришлось обратиться к вам. Едва я вошла в его квартиру, он начал меня снимать. Эти фотографии, по-моему, были ему куда нужнее, чем разговор. Под конец он положил камеру, и мы поговорили. По его словам, Эгги должна стать частью его жизни. Как он себе это мыслит, я понятия не имею. Ни о деньгах, ни о регулярных посещениях, ни о чем-то еще он говорить не пожелал. Только о себе.
— А с Эгги как быть? Ей что-нибудь известно? Как вы ей все это объяснили?
Миранда спустила ноги на пол и откинулась на спинку дивана:
— Я постаралась как можно осторожнее рассказать ей правду: что мы жили с ее папой, что я забеременела, что он — очень хороший человек, но хороший папа для нее из него бы не получился. Только, по-моему, она меня не слышит. Все время придумывает какие-то свои истории: то у нее папа-невидимка, то он в другой стране…
— То в большом таком ящике.
Миранда покачала головой и улыбнулась.
— Вас эта ситуация пугает или просто раздражает?
Миранда уперла взгляд в стену:
— Да нет, почему пугает… Он неплохой человек. Просто инфантильный. Ой, ничего я не знаю.
— Вы уверены, что вы мне все сказали?
Эти слова вырвались у меня помимо моей воли, и я испугался, что Миранда истолкует их как посягательство на личную свободу.
— Разве люди говорят друг другу все? Вы же психиатр. Мне казалось, вы по долгу службы должны уметь достроить то, чего вам не сказали.
— Мне и в голову не приходило смотреть на то, чем я занимаюсь, с такой точки зрения. Психоанализ — длительный процесс, процесс раскрытия, обретения себя.
Миранда снова замолчала.
— Джефф походил немного к психоаналитику, но потом бросил.
— Его зовут Джефф?
— Да. Джеффри Лейн.
— Зачем, по-вашему, он стер изображение Эглантины со снимков?
Она пожала плечами, но лицо ее дернулось, а в уголках глаз закипели слезы, но дальше углов глаз они так и не пошли. Я наклонился и дотронулся до ее правой руки, лежавшей на колене, потом отодвинулся.
— На ваших фотографиях он убирал глаза.
Голос Миранды дрогнул.
— Он любил мои глаза. Говорил о них без конца.
— У вас потрясающие глаза.
Чувствуя, как пылают щеки, я отвернулся к окну. Оно было плотно закрыто, жалюзи опущены.
— Я вам нравлюсь? — спросила она без перехода.
— Да.
— Но ведь мы едва знакомы.
— Все верно.
Молчание длилось несколько секунд, но совершенно без натуги, потому что Миранда не испытывала никакой неловкости, и мы вполне могли бы продолжить разговор, если бы не возникшая на пороге гостиной Эгги. Она замерла в дверях, руки в стороны, пальцы врастопырку, ноги калачом. На лице застыла трагическая маска Офелии. Обратив взор сперва на мать, потом на меня, девочка выдохнула:
— Я… описалась!
Миранда улыбнулась:
— Ничего, солнышко, ничего страшного.
Я поднялся с дивана:
— Ну, уже поздно, мне, наверное, пора.
Перед тем как уйти, я присел на корточки перед Эгги:
— Я тоже писался.
Она изумленно воззрилась на меня:
— В детстве?
— Да. В давние-стародавние времена.
Миранда расхохоталась.
Человеческая память — это не кладовка для застывших образов и слов, а подвижная цепь ассоциаций, которая ни на миг не замирает и меняется всякий раз, как только мы возвращаемся мыслями к некогда виденному или сказанному. Свои дары она преподносит лишь после толчка извне, из настоящего. Я понимал, что одним своим присутствием в моей жизни Эглантина начала оттеснять меня в дальние комнаты моего детства, которые я, несмотря на весь свой психоанализ, давным-давно не открывал, а если и приоткрывал изредка, то лишь затем, чтоб сквозь узенькую щелку пробился лучик света или чуть затхлый запах. В ночь после разговора с Мирандой я перенесся в детское тело и снова слышал, как при каждом движении, стоит лишь повернуться в кровати, похрустывает резиновая клеенка под простыней. Я просыпался от теплой струи, бегущей по ногам, чувствуя, как промокают пижамные штаны и постельное белье, потом, как одурманенный, снова погружался в тяжелый сон, из которого меня вырывало прикосновение холодной, прилипшей к телу ткани и крепкий кислый дух. Лет до пяти-шести я, как Эгги, бежал за помощью к маме, но потом, если выходил такой конфуз, сам скатывал пижаму и простыни в узел, крался на цыпочках в постирочную и запихивал его в корзину с грязным бельем. «Позор, как маленький, как маленький!» — твердил я себе. Однажды, когда я туда пробирался, из туалета неожиданно вышел отец. Я увидел очертания его фигуры в полумраке коридора и прирос к месту, готовый от стыда провалиться сквозь землю. Он положил мне тяжелую ладонь на плечо, повернулся и, не промолвив ни слова, пошел в свою комнату.
Я ждал своего пациента Р., чувствуя нарастающую волну раздражения. Он опаздывал в пятый раз подряд. Разглядывая из окна кабинета дом на противоположной стороне улицы, я вспомнил ключевую фразу, сказанную им на прошлом приеме: «доверие к себе». Когда я ее услышал, мне тут же вспомнился Эмерсон, [23]но мистер Р. о философе даже не обмолвился, а «доверие к себе» прозвучало из его уст трижды. Он был поздним ребенком, родители целыми днями на работе, так что доверить себя можно было только себе самому, больше некому.