Литмир - Электронная Библиотека

Мне вдруг расхотелось идти дальше, словно мы посягаем на нечто неведомое, а оно потом развернется и ударит нас. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, до какой степени странно мне, психоаналитику, привыкшему выслушивать исповеди о предательстве, несчастьях, причиненной другому боли, отворачиваться от истории, похороненной между несколькими страничками документов из городского архива. Но психоаналитиком, действительно способным слушать что угодно, я становился только в строго определенных обстоятельствах и в строго определенном месте — у себя в кабинете. Вне стен этого кабинета начиналась моя жизнь в другом измерении: жизнь сына, брата, друга.

— Ты действительно хочешь лезть во все это?

— А ты нет?

— Я просто подумал об Уолтере Одланде. Что, если твои вопросы…

Конечно, я лгал. До этой минуты я думать не думал об Уолтере Одланде.

— Нет, Инга, все не так. Просто мне очень не по себе от того, что мы можем найти.

— Я каждый день собиралась рассказать об этом маме, но так и не решилась. Не могу, хватит с нее. Ей и так досталось. Но я все-таки хочу узнать. И ты, я думаю, тоже.

— Ты права, — кивнул я.

При упоминании о маме меня ужалило раскаяние. Надо ей позвонить.

Мы заговорили о других вещах: о том, что Соня, оказывается, пишет длинную сюжетную поэму об окончании школы и планах на будущее, о ее нежелании говорить.

— У нас с ней все замечательно, но в пятидесяти процентах случаев я понятия не имею, о чем она думает.

— И при этом к психотерапевту она идти не хочет.

— Нет, но пообедать со своим дядей Эриком наверняка согласилась бы.

Я пообещал, что сам позвоню Соне и приглашу ее куда-нибудь. И тут моя сестра сообщила мне, что пишет книгу, совершенно не похожую на те, что писала раньше, — истории жизни философов, истории откровений, повествующие о неразрывности чувств и идей. Она принялась говорить о карете Паскаля, чудом удержавшейся на мосту в Нейи, когда передние лошади уже упали в реку, и об «Амулете», написанном в понедельник, 23 ноября 1654 года, о словах мистического озарения, нанесенных на полоску пергамента, которую он зашил за подкладку камзола и до самой смерти носил с собой. Она рассказывала о юношеском сне Декарта, где его преследовали какие-то фантомы и ветер все бушевал, не давая ему двигаться вперед, а только раз за разом сбивал с ног; о записи, сделанной Витгенштейном на Русском фронте летом 1916-го: «Есть, разумеется, нечто невыразимое. Оно показываетсебя, это — мистическое»; [14]и под конец о раскрытой Кьеркегором отцовской тайне. Кьеркегор всю жизнь чувствовал, что его суровый, нелюдимый религиозный отец носит что-то в себе, но узнал правду лишь перед самой его смертью. Пережитое душевное потрясение он назвал в своих дневниках «великим землетрясением, ужасным сдвигом», поставившим его перед «новым, безошибочным пониманием всего сущего».

— Я говорить об этом спокойно не могу, меня так и разбирает, а ведь это только начало. Ты не представляешь себе, Эрик, насколько мне все это близко, словно я сама имею отношение к таким вот переломным моментам. Озарение, откровение никогда не приходит «насухую», ему, как правило, сопутствуют чувства. Конечно, Шопенгауэр был настоящим сухарем, но ведь он — исключение. И речь тут не только о философах, но и об ученых, возьми хотя бы Эйнштейна, или о людях искусства. Возьми, например, Макса. Как он ликовал, когда находил своих персонажей, их судьбы. Он же любил своих героев, он любил их, а они были всего лишь плодом его фантазии. Вымыслом. Человеку свойственно любить собственный вымысел.

Голос Инги чуть сорвался, ее захлестывали эмоции, лицо словно освещал какой-то внутренний огонь.

Творческий процесс у моей сестры всегда шел по синусоиде: фазы мощной производительности перемежались периодами «неврологической ломки» (ее собственное выражение), когда она маялась мигренями и хандрой. Сейчас, глядя на ее сияющие глаза и лицо, исполненное экстатического восторга, я подумал, что, будь она моей пациенткой, я бы тут же отметил для себя симптомы навязчивого состояния. Как однажды при мне заметил коллега: «Каждый переступивший порог моего кабинета автоматически попадает под подозрение».

— Давай поспокойнее, ладно? А то ты завелась не на шутку.

Глаза Инги чуть сузились, она усмехнулась:

— Ты боишься, что из меня опять лезет мое эпилептическо-гиперграфическо [15]— эйфористическое «я» и за мной снова придут ангелы?

— В общем, да.

— Эрик, ты же знаешь, мы с этим «я» неплохо ладим, по крайней мере в предлагаемых обстоятельствах. Ладно, братик, обними меня.

Мы по-прежнему сидели рядом на диване. Инга распахнула руки, я притянул ее к себе, чувствуя под пальцами тонкие плечевые кости. Когда я отпустил ее, она повернула голову и долго смотрела на дом за окном, потом произнесла:

— Кьеркегор никогда ничего писал о том, что за тайна была у его отца. И очень может быть, что про нашего отца мы никогда ничего не узнаем. Я уже чего только себе не воображала, придумывала целые истории, представляла себе, как они нашли умирающую женщину или труп где-нибудь в лесах. Я даже до убийства додумалась. А вдруг у них на глазах произошло что-нибудь ужасное? Да нет, ерунда все это, папа бы не стал молчать о преступлении. Этого быть не может.

У меня перед глазами вдруг возник невысокий белый домик, торчащий как гриб на фоне расстилающихся вокруг полей, а потом я увидел, как бабушка тянет на себя крышку погреба и мы спускаемся в темноту, которую освещает лишь луч фонарика. Мне всегда нравилось, как там пахнет — холодной сырой землей. «Могилой», — вдруг проносится у меня в голове.

— А потом, четыре года спустя, она разыскивает его, они встречаются у Оберта в кафе. И еще вся эта история с Гарри, а теперь вот еще какая-то мачеха. Эрик, пойми, он мог бы сжечь это письмо, просто взять и сжечь. Вот что мне покоя не дает. А он оставил нам ключ к прошлому.

Неопознанные ключи.

Я ушел от Инги около семи вечера и, несмотря на холодный моросящий дождь, отметил про себя, что день удлинился. Закрывая за собой тяжелую входную дверь, я вдруг заметил невдалеке рыжеволосую женщину. Она шла по направлению к Бродвею с большой сумкой на плече. Я остановился, пытаясь рассмотреть ее получше, чувствуя, как в душе нарастает паника. Неужели это та самая журналистка из «Подноготной Готэм-сити», с которой я тогда столкнулся на лестнице? А вдруг не она? Опустив голову и держа раскрытый зонтик чуть под углом к себе, чтобы не промокнуть, женщина шла вперед быстрым уверенным шагом, словно человек, которого послали на важное задание.

На подходе к дому я увидел в освещенном окне гостиной скачущую вверх-вниз Эгги в розовой пижаме с кошечками и полотенцем на голове. Отрываясь от земли, она зажмуривала глаза от напряжения и плотно сжимала губы, растягивая их в лягушачью гримаску. Это были прыжки не на жизнь, а на смерть. Я надеялся, что Эгги заметит меня, когда я буду проходить под окнами, но этого не произошло, так что я, сжимая в руках портфель, устало поднялся к себе на второй этаж и, отпирая дверь, почувствовал с ужасом, что глаза мои на мокром месте. Меня грызла злая тоска. В тот вечер я долго говорил по телефону с мамой. Она жаловалась, что места себе не находит, что не может ни на чем сосредоточиться, ни почитать, ни вещи по местам разложить. Что каждую ночь ощупью ищет отца в постели, чтобы проверить, как он там, и почему-то никого не находит. Она снова говорила о его смерти, о том, как он выглядел, когда умер, о надгробии, которое хотела бы поставить на его могилу. Спрашивала что-то о счетах к оплате, а я слушал ее голос и слышал в нем уязвимость, которой раньше не было, слышал незнакомую мне дрожь. На прощание она спросила:

— Сынок, а у тебя-то как дела? Как ты, мой дорогой?

— Все ничего, держусь.

— Да уж, ты давай держись там!

вернуться

14

Витгенштейн Л.Логико-философский трактат. Перевод И. Добронравова и Д. Лахути.

вернуться

15

Гиперграфия — чрезмерно многословная манера письма, с изобилием несущественных деталей и отступлений, свидетельствующая о типичном для эпилепсии психическом расстройстве.

15
{"b":"150699","o":1}