Отец до самой смерти с готовностью изливал свою нежность на втоптанных в грязь, убогих, жалких и несчастных. Он никогда не осуждал слабого. В этом было великодушие. Но в этом была и горечь.
Успех — не важно, чей именно, его ли, мой ли, — всегда имел для отца привкус предательства по отношению к ним, оставшимся там, и к их призракам, которые он всегда носил в сердце. Самая большая нелепость заключается в том, что мои честолюбивые устремления, если оценивать их с позиции пройденного пути, отцовским и в подметки не годились. Он ушел много дальше.
Вот Лиза переступает воскресным вечером порог заведения Оберта. На дворе осень 1941 года. Трагедия Пёрл-Харбора еще не грянула. Воображение рисует мне пышногрудую блондинку с грубоватым лицом, одетую по моде того времени в длинный плащ с поясом и короткие ботики. Я видел таких женщин в кино. Вот они с моим отцом, молодым, густоволосым, стоят на немощеной улице, где, кроме них, никого нет. Лиза держит его за локоть и что-то ему настойчиво говорит, но я не могу разобрать ни слова, я ведь слишком далеко.
Когда вечером того же дня я отнес фотографию Миранде, Эгги уже спала. Мне не хотелось, чтобы девочка видела изуродованный снимок матери, но при виде напряженного, отчужденного лица Миранды я остро ощутил, как мне не хватает пронзительного щебета Эгги, ее напора, ее тепла.
Миранда приоткрыла раздвижную дверь, ведущую в гостиную, и поманила меня внутрь. Я вошел в некогда хорошо знакомую комнату, теперь совершенно преобразившуюся из-за новой мебели: большого рабочего стола, который я уже видел из окна, книжных полок, кушетки и ящика с игрушками. Я бросил взгляд на стол в надежде, что там будут рисунки хозяйки, но, увы, ничего не заметил. Зато над каминной полкой висел большой графический портрет Эгги, сделанный, очевидно, пару лет назад. В падавшем справа свете мягкие кудри, обрамлявшие ее лицо с этой стороны, становились похожи на половинку нимба. Девочка пристально смотрела на зрителя с выражением, которое я уже успел изучить. Она стояла, скрестив руки на груди, в абсолютно пустой комнате, одетая в песочник, и выглядела сущей замарашкой. Голые коленки покрывал слой грязи, вокруг губ тоже темнели пятна, очевидно от конфет, но, несмотря на устойчивость позы и чумазость, на рисунке было изображено совершенно неземное существо, словно перед нами была не девочка из плоти и крови, а некое зачарованное создание. Что тому причиной? Выражение лица? Пустая комната вокруг? Безусловно, световые эффекты как нельзя лучше передавали это чувство причастности к чему-то горнему, но в рисунке я не заметил слащавости, как бывает, когда взрослые используют детские образы для передачи фальшивых романтических чувств.
— Какой дивный рисунок, — произнес я с глупой улыбкой.
— Да, упражнялась в передаче сходства. Иногда рисовать кого-то из близких куда сложнее, чем случайную натуру.
— Эгги рассказывала мне, что вы настоящий художник, а издательство — это так…
— Да. Нужна была работа, которая бы нравилась и одновременно могла бы прокормить.
Миранда скользнула по мне взглядом, потом отвела глаза и продолжала:
— Вот и получается: одно для денег, другое — для души. Вы, кажется, хотели со мной о чем-то поговорить?
С первой минуты нашего знакомства я обратил внимание на ее подчеркнуто официальную манеру держаться, но сейчас этот сухой тон меня буквально раздавил.
— Тут просто оставили под дверью еще одну фотографию… Довольно мерзкую…
Миранда вздохнула и провела рукой по подбородку. Этот жест вдруг показался мне до странности мужским, так мужчина проверяет, не слишком ли он зарос щетиной.
— Фотография у вас?
Я протянул ей снимок. Она повертела его в руках и положила на журнальный столик. Присесть она меня не пригласила.
— Насколько я понимаю, вам кто-то угрожает. Люди моей профессии часто становятся объектами подобных домогательств. Например, одной моей коллеге пришлось пройти через это год назад. Может, стоит заявить в полицию?
— А они-то что могут сделать? — устало спросила Миранда.
— Вы кого-то подозреваете?
— Даже если так, почему я должна обсуждать это с вами?
Нельзя сказать, чтобы Миранда говорила со мной грубым тоном, но слова резанули мне слух, и я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. Обида, захлестнувшая меня, явно выходила за грань разумного. «Да просто потому, что вы в моем доме!» — чуть не сорвалось у меня с языка, но я вовремя осекся.
— Я, очевидно, не вовремя, простите, что побеспокоил.
Я вышел, стараясь не смотреть на Миранду. Ей еще предстояло запереть садовую калитку изнутри, но я не смог заставить себя напомнить ей об этом. Поднявшись к себе, я сварил на ужин куриные сосиски с пюре, а сам все прокручивал и прокручивал в голове наш диалог. Действительно, почему она должна что-то обсуждать со мной? Кто я такой? Хозяин квартиры, которую она снимает. «Психотэрапэвт», живущий этажом выше, неизвестно зачем сведший дружбу с ее дочкой. Высоченный белый, который к ней неровно дышит. Или, не дай бог, неугомонный сосед, обожающий совать нос в чужие дела, в каждой бочке затычка. Я знал, что обостренно реагирую на подобные удары, даже если это не удары, а щелчки. Говоря профессиональным языком, мое нарциссическое равновесие было нарушено, уязвленное самолюбие заставило старую рану открыться. Гордыня, родовое проклятие Давидсенов. Душевная боль глодала меня весь остаток вечера и потом, даже много дней спустя, возвращалась, стоило мне хоть на миг вспомнить о том, что произошло. Слава богу, что была дорога от дома до работы и назад, что на приеме было полно народу, что были сотни статей, которые следовало безотлагательно прочитать, что на выходные была намечена международная конференция по эмпатии, поэтому меня ждала куча плохих докладов и хороших докладов. Слава богу, что там оказалась Лора Капелли, моя коллега по психоаналитическому цеху и соседка, кокетничавшая со мной за утренним кофе с пончиками, который мы пили до начала первого доклада. Она лукаво бросила, протягивая мне свою карточку:
— Если эмпатия иссякнет, то комплекс вины на подходе. По нему конференция в следующем месяце. Можем продолжить.
И слава богу, что мисс У., моя пациентка, начала вызывать у меня не скуку, а боль. Терзания, которые я испытывал, слушая ее, позволяли надеяться, что в душе мисс У. что-то сдвинулось с мертвой точки, и после долгих месяцев присутствия на неизменном подробнейшем препарировании ее сослуживцев по рекламному агентству и их привычек, после прослушивания высокоинтеллектуального изложения ее детских воспоминаний я с радостью ловил в ее голосе легкие, но отчетливые ноты гнева, когда она говорила:
— Он смотрел на меня, как… как на пустое место!
Я не знал, куда деваться от стыда, когда Роджер начал распаковывать свои вещи: костюмы, спортивные куртки, модные широкие брюки, свитера, галстуки, пижамы, и проч. Каждый предмет одежды он вешал на распялку и поднимал вверх для обозрения, а потом торжественно, словно совершая церковный обряд, отправлял в платяной шкаф. Вскоре его шкаф был забит, и я предложил ему излишки площади в своем, где было почти пусто, в надежде, что кто-нибудь, глядя на его одежду, подумает, что это мое. В кругу соучеников я мучительно стыдился своей нищеты и всячески старался скрыть ее от посторонних глаз. И уж конечно не шел ни на какие разговоры об этом. Мне до сих пор стыдно за свой тогдашний стыд. Мои первые впечатления о колледже Мартина Лютера? Голливудский фильм!
Когда я поднимался по лестнице, какая-то незнакомая женщина захлопывала за собой дверь Ингиной квартиры. Потом она повернулась, сгорбленная, с ржаво-рыжими волосами, и, глядя себе под ноги, медленно побрела вниз по ступенькам. Когда мы почти поравнялись, она вдруг подняла голову и на какую-то долю секунды задержала на мне взгляд. Я чуть прижался к стене, чтобы пропустить ее, но она даже не посторонилась и шла прямо на меня, так что разойтись нам не удалось.