Я вспомнил, что по-правильному эта поговорка звучит иначе, и спросил, что же главнее надо беречь смолоду. Директор задумался, поглядывая на меня искоса, как будто ожидая какой-то подлянки, но ничего больше не дождался и отпустил. Так я дуриком прогулял урок арифметики, благодаря чему сумел докачать свой зуб до полного уничтожения.
Теперь я уже с полным правом заслужил прозвище “щербатый”, ничуть не воспринимая его чем-то обидным. Конечно – щербатый. А еще – “лысый” (до пятого класса в нашем поселке мальчишек поголовно стригли налысо), “малек” (так звали всех пацанов до того же пятого класса – то есть до перехода из начальной школы в нормальную, когда по каждому предмету полагался отдельный учитель, а на голове родители позволяли оставлять чубчик), “буйный” (из-за того, что в прелюдии любой драки я заметно подрагивал непослушными руками, а в самой драке в какой-то момент вдруг пер напролом, переставая уворачиваться от пинков и ударов, но на самом деле я жутко боялся драк – панически, до подрагивания рук и ног, и, как правило, все это куда-то исчезало после первой же пойманной звездюлины). Иногда два прозвища объединялись, и тогда меня звали “буёк”, но и в этом тоже не было ничего оскорбительного. Даже швыряемый в меня выкрик “пархатый” по вполне простительному малолетству и неистребимому благодушию я не воспринимал как оскорбление, полагая это слово абсолютным синонимом слову “щербатый”.
Однажды мы с моим соседом Сашкой сцепились из-за какой-то никчемушной ерунды и мутузили друг друга до полной потери сил.
– Пархатый, – просипел Сашка, отползая к своей калитке и с трудом поднимаясь на ноги.
– На себя посмотри: ты сам – пархатый. – Я отдыхивался на четвереньках.
Сашка онемел, а потом с воплями возмущения понесся к себе во двор, где, лениво поругиваясь, гремели чем-то по хозяйству его родичи. Оттуда он вернулся со своим старшим братом Мишкой (не Мешком, с которым мы позже сдружимся, а просто Мишкой).
– Ты что буровишь, малек? – Мишка вздернул меня на ноги. – Какой он тебе пархатый? Может, скажешь, что и я пархатый?
– А какой же еще?! – Я просто обалдел от такого наглого отрицания очевидных фактов. – Да ты посмотри на себя! У вас дома что, зеркала нет?..
Мишку аж передернуло. Потом он завидно цвиркнул точно в ствол рябины и вместе с братом скрылся у себя во дворе. Некоторое время там ворчали что-то неразборчивое, а дальше голоса крепли.
– Не пойду я к его матке, – отнекивалась оттуда Сашко-Мишкина мама. – Что я ей скажу? Она же не ходит ко мне жаловаться на наших балбесов.
– Чой-то я не пойму! – заорал на нее глава семейства, а я от этого ора быстренько скрылся за своей калиткой.
Но на следующий день мы с Сашкой снова играли вместе, потому что при всех наших ссорах мы все равно были с ним друзья-товарищи – соседи, с одной улицы, свои…
Другое дело – та сторона.
А совсем скоро я стал довольно часто бывать на той стороне, с каждым разом все более и более высвобождаясь из привычной опасливой настороженности. Ходил я домой к Тимке из нашего второго “б” класса, которого, несмотря на то что он был Тимкой, правильно звали вовсе не Тимофеем, а совсем даже Вовкой. Новое имя ему досталось благодаря его же захлебывающимся россказням. Он почти полностью уверил всех нас, что видит в темноте не хуже, чем при свете, а самое главное в его выдумках там, в темноте, и происходило. Начало очередного рассказа всегда было однообразно, как в сказке:
“Привела, знач-т, мамка этого дядьку… То-се, трали-вали… Я делаю вид, что сплю. Тут они свет выключают – и на кровать. Ти-има вокруг!.. А я-то вижу. А там такое…”
Вот из-за этого протяжного “ти-има” Вовка и стал Тимой, а уж видел он на самом деле в темноте или не видел – этого точно установить пока что никто не мог, но подробные пересказы того, что он, по его словам, видел, вызывали некоторые сомнения в его правдивости. С какой бы это радости нормальные с виду люди вытворяли над собой такие издевательства? Впрочем, многое объяснялось тем, что все они были с той стороны…
Впервые Тимкину родительницу я рассмотрел, когда пришел к приятелю в самом начале зимних каникул. Веселая и ослепительная женщина была совсем не похожа на угрюмую тетку, с которой я иногда сталкивался на улице, и уж совсем было не похоже, чтобы каждую ночь ее так вот мордовали, как рассказывал нам Тимка.
– Ты к Вовке? Проходи-проходи… Мальчики, я сбегаю на ту сторону и принесу вам чего-нибудь вкусненького, а вы тут ведите себя хорошо…
Я сразу понял, что она, как говорится, ку-ку, и почти поверил выдумкам Тимы. На ту сторону она сбегает! Как это можно сбегать на ту сторону, если ты уже на той стороне?
Я откуда-то знал, что с такими странными людьми лучше не спорить, и промолчал, а когда вошел в горницу – так и совсем онемел. У них там заместо елки стояла разнаряженная сосна. Это же ни в какие ворота! Это все равно что Бабу-ягу обрядить в Деда Мороза…
Справедливости ради надо признать, что на школьных утренниках примерно так и было, когда старшая пионервожатая в дедморозовской шубе топотала свои опостылевшие хороводы. В первом классе, когда я еще надеялся, что и вправду к нам сюда пришел настоящий Дед Мороз, Витька Шидловский подергал его за рукав красной шубы и спросил, кто главнее – он или Дорогой Никита Сергеевич? Тут-то все и раскрылось. Пионервожатая Таисия орала, отплевывая белые усы, а мы мигом шуганули прочь, подбирая конфеты из разрывающихся в давке подарочных кульков. Теперь-то я знаю, что никаких Дедов Морозов на самом деле нет, по крайней мере у нас. Где-то в Москве, может, и есть: там же самая главная елка в стране – туда он и приходит. Ну так и там елка, а не сосна.
Тимкина мама перед уходом разрешила нам полакомиться карамельками с новогодней сосны (“Смотрите не объешьтесь”), а за это мы должны будем помочь ей развесить новые конфеты, когда она их принесет (“Только фольгу не рвите – мы в нее завернем другие”).
В общем, если присмотреться, то сосна ничем даже и не хуже елки…
Но все равно весь этот замечательный день закончился невероятным безобразием…
На задах Тимкиного переулка земля проваливалась в глубокий овраг, и на его животе была оборудована великолепная горка, а над ней – на здоровенной раскоряченной сосне – еще более великолепные качели: доска на замерзшей в ледяной трос веревке взлетала прямо в небо, чуть ли не выше самой сосны и ух как высоко над нетронутыми сугробами, сторожившими четкую лыжню на дне крутого оврага. Мы по очереди раскачивались на качелях и сигали в сугроб внизу – кто дальше, а потом снова карабкались к сосне и неторопливо выбивали снег из валенок, примериваясь к сладостному ужасу следующего прыжка.
Когда мы вскарабкались очередной раз, нас окружили здоровенные парни – может, даже семиклассники, а может, и постарше.
– Что-то мелюзга совсем оборзела…
– Как вы (мать… ля…мать…) посмели порушить лыжню?
Я тяжело дышал, пар пер от меня во все стороны, и на то, чтобы очень сильно испугаться, у меня просто не было сил. Но и в таком виде я понимал, что претензии нависшей над нами стаи были в основном справедливые. Лыжню, специально выбитую к аккуратному трамплину, мы истоптали в полную непригодность. Кроме того, все они были на своей стороне, и по извечным правилам жизни даже и безо всякой лыжни им полагалось гнать меня взашей и от своих качелей, и от своей горки.
Мне следовало немедленно тика́ть во весь дух, но сейчас и на это не было сил.
– Ты, Вован, чеши домой, а этому (мать… ля… хатому…) мы сейчас будем зубы выправлять.
(И этим моя щербатость мешает.)
– Давай, как я. – Тимка подкатился под ноги самому здоровенному дылде, сбил его и вместе с собой покатил в овраг.
Я прыгнул следом, а за нами посыпались остальные. Тимкин план отступления был самым дурацким из всех возможных, потому что мы завязли в глубоком снегу, и все преимущества нашего неожиданного рывка сразу же сошли на нет. Нам навесили звездюлей по самые макушки, затолкали вниз головами в сугроб, до крови ободрали льдистой снежной коркой носы и уши и оставили на истоптанном снегу, унеся с собой в виде трофея Тимкин валенок. Они нацепили этот валенок на палку и шли, размахивая им, будто победным знаменем.