Организм, который позволяет внешним воздействиям терзать себя, не сопротивляясь, в полной пассивности, не страдает всерьез… Боль вызывает немедленную реакцию раненого тела, и оно начинает восстанавливаться, ремонтироваться, отстраивать заново то, что было разрушено, несмотря на то что эта реакция часто бывает напрасной и смешной.
Но не в моем случае. Она не смешна и не тщетна — я это знаю.
………………………
Ищу, каким бы словом охарактеризовать состояние, к которому я постоянно приближаюсь, и вот на ум мне приходит: «пористость».
«Нынче большая протечка», — сказала Мелина утром, входя в комнату. Она имеет в виду частый и теплый дождь, всю ночь кропивший лиловые листья и перезрелые осенние фрукты.
Я это знал. Или, по крайне мере, мог знать, если бы спросил свое тело, чувствуя горячую и влажную испарину, которой оно покрылось. Слабость не проходит, да и боль. Но сердце преисполнено надежды, оттого что я в прямом контакте, в прямой связи с небом и непогодой. Мне чудится рождение нового тела — барометрического, плювиометрического, анемометрического, гидрометрического. Пористого тела, в котором сможет дышать роза ветров. Уже не останки, гниющие на жалком ложе, но живой и нервный свидетель метеоров.
Но это пока не более чем надежда. Но в берлинском подземном коридоре образовалась трещина, и в нее проникают ветер и дождь.
………………………
Вот одна вещь, которую я бы не осмелился никому поведать, — и не из страха быть принятым за идиота (какое мне дело, в конце концов), но опасаясь, что будет осмеяно, сочтено безумием чудо, пробуждающее во мне энтузиазм.
Позавчера, проснувшись, я почувствовал со всей отчетливостью, как под двумя перевязками что-то шевелится. Большое насекомое под бинтами на руке, маленькая мышка — под ножной повязкой. Но потом вошла Мелина, день потек своим чередом, и я забыл о насекомом и о мышке. Каждый вечер, когда закончены дневные заботы и ритуалы и все готово к великому плаванию через ночь, я мгновенно перемещаюсь в то состояние, в котором проснулся, я возвращаюсь к мыслям, ощущениям, снам прошлой ночи, а все дневное бесследно исчезает. Тут я и вспомнил о насекомом и маленькой мышке. Впрочем, это сравнение с мелкими тварями сразу исчезло, потому что я почувствовал, что движения под бинтами повиновались приказам моей собственной воли. Было полное впечатление того, что в одной ране возникла вдруг крошечная ручка, а во второй — ножка, одаренные способностью двигаться и ощущать. Они то возникали, то снова сжимались на более или менее длительное время. Я вспомнил рака-отшельника, пойманного нами в скалах Святой Бригитты. Мы положили моллюска на песок. Через несколько минут из-под панциря высунулся пучок лапок, щупалец и усиков — они развернулись и принялись ощупывать, разведывать окружающее пространство, но мгновенно складывались и исчезали при малейшей тревоге. Таким же образом из опухших и красных каверн моих обрубков выползли хрупкие и робкие органы на разведку пространства, но пока не могли перейти через бинты.
………………………
Мелина сделала мне курьезный сюрприз этим утром. Из какого сундука извлекла она бинокль, бинокль «Юмо», которыми нас наградило агентство, для которого мы с Жаном снимались в рекламных роликах? Этот эпизод нашего детства всегда оставался в моей памяти, я как будто всегда знал, что он был началом чего-то очень важного и будет иметь таинственное продолжение в будущем.
Научившись держать и наводить бинокль моей единственной рукой, правой, я нацелил его в дали. Пробежал глазами по пляжу острова Эбиан: садки для мидий в Сен-Жакю, острые скалы Шевета, круглоголовые ветряки. Но я быстро понял, что пользуюсь биноклем довольно банально, ведь он для того и предназначен, чтобы рассматривать отдаленные предметы, неважно — в двух километрах или в двухстах метрах они находятся…
Итак, побродив по горизонту, я снизил полет моего зрения до уровня собственного сада, где Мелина граблями убирала пожухлые листья. Она, должно быть, была в тридцати метрах, а я видел ее так, будто она стояла рядом со мной. Изменение, приближение тут было совсем другого порядка, чем когда я смотрел на пляж. Все, что я видел там, находилось ли оно в двух километрах или двухстах метрах, было равно недостижимо, вне моей сферы, за пределами моей жизни. Тогда как Мелина, вначале бывшая за пределом достижимости, оказалась приближенной биноклем непосредственно в мою сферу. Парадокс ситуации заключался в том, что для меня она была на расстоянии оклика или даже вытянутой руки, а я для нее по-прежнему находился в тридцати метрах. Это отсутствие взаимности отражалось на ее лице, сосредоточенном на предметах, никак со мной не связанных, замкнутых в круге, из коего я был исключен. Благодаря биноклю, сам для нее недосягаемый, я устремил на нее инквизиторский проницающий взор, глаз Бога, и в первый раз взглянул на другого человека этим отчуждающим взглядом с мстительной отрадой.
Но я сразу же отверг эту золотую середину, этот слишком человеческий реванш, идущий от чувств и злопамятства. Божественный глаз, да, но мне всегда казалось, что божественная эманация во всей своей полноте изливается только на невинную природу, и она теряет свою чистоту, сталкиваясь с человеком. Вот почему я перевел свой инструмент сверхпознания на сад, и в особенности на луговую траву. Я не удивился, погрузив мой божественный взгляд в растительный хаос, обнаружив, что там не было обратного света отчуждения, как на лице Мелины, нет, там была только тонкая отчетливость и несравнимое ни с чем сияние. Я сразу же заметил, что луг состоял из очень разных элементов — от сыроватой низинки до песков и холмов, окружающих ее, с них мы, бывало, съезжали на велосипедах к краям возделанных полей, ограничивающих поместье с востока. Я приказал Мелине принести мне травник с цветными гравюрами, принадлежавший отцу Марии-Барбары, моему деду с материнской стороны. С какой бурной радостью я погрузился в густую массу свежей отавы всех возможных сортов. Там были: клевер, белый и фиолетовый, кашка, благовонная душица, горошек, мятлик луговой, желтоватый овес и черноголовник-кровохлебка, к ним примыкали мышиный ячмень с шерстистыми листьями, овсяница, саго, тимофеевка, райграс, дягиль, люпин, дальше, в болотистом углу, — лютики, камыши и осока. И каждое из этих растительных существ с восхитительной четкостью, сюрреалистической тонкостью и точностью отделялось от других, прорисовывая свои стебли, зонтики, завершил, метелки, тычинки и околоцветники. Никогда, да, никогда, ни один самый внимательный ботаник, у которого имелись руки и ноги, чтобы бегать по саду и вертеть в руках растения, не увидит их невооруженным глазом ни в таком качестве, ни в таком количестве.
Работа творения, происходившая в двух моих ранах, брала себе за образец миниатюрные японские сады. «Юмо» возвел луга Кассина из ранга чайных садов — где гуляют беседуя, в ранг дзеновских, где говорят только глазами. Но в Наре мои глаза профана не видели в садах дзен ничего, кроме белой страницы — песочной скатерти с рядами от граблей, двух скал, ствола дерева, похожего на скелет. Но я не понимал тогда, что это белая страница ждет появления некой неведомой мелодии. После ритуальных мук в Берлине, я перестал быть профаном, и пустота заняла место великолепного изобилия.
Я отложил в сторону бинокль со счастливой уверенностью. Сад моего детства, избранный театр наших игр, — конечно, мне там никогда уже не гулять, — но теперь я знаю его интимней, я обладаю им в большей степени с помощью своего взгляда, и я знаю, что отныне это чувство с победительной прогрессией будет только возрастать.
Тогда моя левая рука в первый раз после операции пробилась через гипс.
………………………
Болезнь, страдание, слабость, сужая границы нашего существа, возможно, помогают ему найти прямой доступ к природе. Тяжелобольной прикован к ложу, но не связано ли оно с почвой тысячью тысяч корней и нервных окончаний, о которых здоровый быстроногий человек даже не подозревает? Больной в своей неподвижности живет с несравнимой интенсивностью. Я думаю об Урсе Краусе и его «богатом пространстве». Таком богатом, что человек унижен сложностью скрытых взаимосвязей и не может найти необходимые для движения пустоты. Мое страдание превратило меня в дерево. С некоторых пор я тяну ветви в небо, а корнями ухожу в землю.