Теперь она для них ничего не стоит. Им нужна была Schußstelle 3. Все остальное она им дала, вот только все время находила причины не указывать точно капитанскую ракетную установку, а теперь слишком уж велики сомненья, хороши ли те причины были. Это правда – установка часто перемещалась. Но еще ближе к принятию решений ее разместить все равно бы не удалось: это ее бесстрастное лицо служанки нависало над их шнапсами и сигарами, картами в кофейных кругах на низких столиках, кремовыми бумагами, проштампованными фиолетом, точно синяки на теле. Вим и прочие вложили время и жизни – три еврейские семьи высланы на Восток, – но погоди, она ведь это больше чем уравновесила, правда же, за те месяцы в Схевенингене? Они были детками, невротиками, одинокими, и летчики, и наземные бригады, все любили поговорить, и она переправила через Северное море кто знает сколько пачек Совершенно Секретных копирок, правда же, номера эскадрилий, пункты дозаправок, противоштопорные методики и радиусы поворота, установки мощности двигателя, радиоканалы, секторы, схемы движения – правда? Чего еще им надо? Она серьезно спрашивает, будто между информацией и жизнями существует реальный коэффициент пересчета. Так вот, как ни странно, он есть. Записан в Руководстве, хранится в Военном министерстве. Не забывай, подлинный смысл Войны – купля-продажа. Убийство и насилие – саморегуляция, их можно доверить и непрофессионалам. Массовая природа смерти в военное время полезна по-всякому. Служит зрелищем, отвлекает от подлинных движений Войны. Предоставляет сырье для записи в Анналы, дабы можно было учить детей Истории как секвенциям насилия, одна битва за другой, – так они успешнее подготовятся к взрослой жизни. Лучше всего: массовая смерть – стимул для обычного народа, для людишек, брать-хватать кусок этого Пирога, пока еще живы и могут его слопать. Истинная война – триумф рынков. Повсюду всплывают натуральные рынки, тщательно выделанные профессионалами под «черные». Оккупационные деньги, стерлинги, рейхсмарки продолжают обращаться – строгие, как классический балет, – внутри своих стерильных мраморных хором. А тут, снаружи, внизу, в народе к жизни вызываются валюты поистиннее. Ну вот – евреи оборотны. Оборотны, как сигареты, пизда или батончики «Херши». Кроме того, евреи несут в себе элемент вины, будущего шантажа, который работает, ессессно, в пользу профессионалов. И вот Катье вопит во всю глотку в безмолвие, в Северное море надежд, а Пират Апереткин, знакомый с нею по торопливым встречам – на городских площадях, что умудряются глядеть казармами и душить клаустрофобией, под сенью темных хвойных запахов лестничных пролетов, крутых, как стремянки, на кэте у замасленной набережной, и сверху таращатся кошачьи янтарные глаза, в старом жилом квартале, где дождь на дворе и по пыльной комнате разбросан громоздкий древний «шварцлозе», разобранный до коленно-рычажного механизма и масляного насоса, – он видел ее всякий раз как лицо, место коему среди тех, кого он знает лучше, на кромке всякого предприятия, теперь же, лицом к этому лицу вне контекста, неохватное небо, все в морских облаках, что движутся походным маршем, высокие и пышные, за ее спиной, подмечает опасность в ее одиночестве, осознает, что никогда не слышал ее имени – до самой встречи у мельницы, известной под названием «Ангел»…
Она ему рассказывает, почему одна – более-менее, – почему не может теперь вернуться, и лицо ее где-то не здесь, выписано по холсту, вывешено вместе с другими выжившими там, в домике возле Дёйндигта, лишь свидетельствует игре в Печь – века минуют обагренными облаками, затемняя неощутимо тонкий слой лака меж нею и Пиратом, даруя ей щит той безмятежности, какая ей нужна, классической неуместности…
– Но куда же вы пойдете? – У обоих руки в карманах, оба туго обмотаны шарфами, камни, что оставила за собой вода, черно блестят, будто надпись во сне, которая вот-вот – и станет разборчива, отпечатанная вдоль этого берега, всякий ее фрагмент пока столь поразительно ясен…
– Не знаю. А вы куда посоветуете?
– В «Белое явление»? – предложил Пират.
– «Белое явление» – это хорошо, – сказала она и шагнула в пустоту…
– Осби, я ненормальный?
Снежной ночью, пять ракетных бомб с полудня, дрожа на кухне, поздней и под свечой, Осби Щипчон, недоумочный гений этого дома, настолько углубился в свое вечернее свидание с мускатным орехом, что вопрос звучит вполне уместно, в тусклом углу бледная бетонная Юнгфрау присела враскоряку, флегматичная и, судя по всему, раздраженная.
– Конечно, конечно, – грит Осби, текуче дрыгнув пальцами и запястьем по мотивам того, как Бела Лугоши вручал некий бокал вина с «малинкой» какому-то дурню, молоденькому герою в «Белом зомби» – первом фильме, увиденном Осби в жизни и, в некотором смысле, последнем, что представлен в его Списке Всех Времен наряду с «Сыном Франкенштейна», «Уродцами», «Полетели в Рио» и, быть может, «Дамбо», который он ходил смотреть на Оксфорд-стрит вчера вечером, но на середине заметил: толстеньким хоботом глазастого слоненка обернуто вовсе не волшебное перышко, а кислая пурпурно-зеленая физиономия мистера Эрнеста Бевина, – и решил, что благоразумнее отбыть из зала. – Нет, – поскольку Пират тем временем неверно истолковал слова Осби, каковы бы те ни были, – не «конечно, ты ненормальный, Апереткин», отнюдь не это…
– Тогда что, – спрашивает Пират, когда молчание Осби переваливает за минутную отметку.
– А? – грит Осби.
Пират в раздумьях и сомненьях, вот что. Все припоминает, что Катье теперь избегает любых упоминаний о домике в лесу. Она в него заглянула – и выглянула, но хрустальные стекла истины преломляли все ее слышные слова – часто до слез, – и он не вполне разбирает, что говорится, и уж совсем не допетривает до самого́ лучистого хрусталя. И впрямь, зачем она покинула Schußstelle 3? Этого нам так и не сообщают. Но время от времени игрокам – в затишье игры либо в кризисе – напомнят, каково оно все-таки, играть по-настоящему – и они после этого уже не смогут продолжать в том же духе… Тут ведь не надо ничего внезапного, эффектного – можно и мягко, – и вне зависимости от счета, числа зрителей, их совокупного желанья, штрафных, назначенных ими либо их Лигами, игрок, осознанно проснувшись, быть может, с жестким, как у юного изолята, пожатьем плеч самой Катье и ее резким шагом, скажет «нахуй» и выйдет из игры, в глухую завязку…
– Ладно, – продолжает он в одиночку, Осби, провалившись в улыбку мечтательного грибника, прокладывает трассу по зрело-женской снежной коже Горной Вершины в углу, только он да ледяной пик в вышине, да синяя ночь… – стало быть, это недостаток характера, причудь. Как таскать с собой эту чертову «мендосу». – В Фирме все, знаете ли, носят «стены». «Мендоса» в три раза тяжелее, никто в последнее время даже близко не видал 7-миллиметровых пуль к мексиканскому «маузеру», даже на Портобелло-роуд: ей недостает роскошной Гаражной Простоты или скорострельности, но Пират все равно ее любит (да, в наши дни это преимущественно по любви), – видишь ли, тут все дело в обмене, рази нет, – ностальгия по прямому действию в духе «льюиса», возможность сменить ствол за секунду (когда-нибудь пробовали снять ствол со «стена»?) и наличие обоюдоострого бойка на случай если поломается… – Неужели меня остановит лишний вес? Это моя причудь, я к тяжести безразличен, или я б не вытащил сюда девчонку, правда?
– Я вам не подответственна. – Статуя в винного цвета бархате façonné[56] от шеи до запястий и лодыжек, и как давно, господа, наблюдает она из теней?
– Ой, – Пират робеет, – вообще-то подответственны, знаете.
– Счастливая парочка! – вдруг ревет Осби, беря новую щепоть того, что похоже на мускатный орех, глаза его закатываются до белков, до цвета миниатюрной горы. Чихает громко на всю кухню, и ему поразительно, что эти двое у него в одном поле зрения. Лицо Пирата темнеет от смущения, у Катье не меняется, наполовину выбито светом из соседней комнаты, наполовину в сланцевых тенях.