Литмир - Электронная Библиотека

Мы спустились в сад, на крутой скале, и сели на камни. У англичанки были такие жалкие ножки в белых башмаках и лиловых чулочках. Баронесса скрипела:

– Что это за символ?

– Но я не знаю, мадам, – отвечала я холодно.

Марта заговорила с баронессой. У англичаночки была странная, красивая палка в руках, с перламутровыми инкрустациями.

– Покажите мне вашу палку, – сказала я.

И когда она мне ее протянула, у меня было непреодолимое чувство, без слов: ведь я с этим существом все могу сделать, что захочу, оно – мое. Слова потом пришли, очень вдолге.

На другой день – вечер у Глёдена…

Там, на вечере Глёдена, – музыка и опять то же бессловесное чувство. Вдвоем – только раз, на каменной лестнице. Девочка мне показалась не такой банальной, умнее Марты, во всяком случае.

Знакомство с приемной матерью. Громадная, зрелая, молодящаяся женщина.

Не понимаю, не видала таких.

Потом я заболела, они уехали. Письмо из Неаполя: «Дорогая мадам, скоро ли вы будете в Риме?» Я ответила, что не знаю, что очень рада была бы еще встретиться и путешествовать вместе немного. Телеграмма: «Могла бы присоединиться к вам в Риме, на несколько недель, мать уезжает в Англию».

Удивило меня, но я обрадовалась.

И вот – Рим, весною, тихий отель против сада, темный балкон, особенные римские запахи. Мне было хорошо и весело…

Как я верю в любовь и в чистоту! Верю, как в Бога. Не принимаю флирта…

Мыслям – не изменю, никогда. Пусть я и все рушится, а они – Правда. Я пойду в них, пока не упаду.

Но теперь молчание! Молчание!

По-моему – никому. Они не готовы, жалкие, голенькие. Я жалею, что я… Теперь хочу еще бороться за возможность грядущей любви. Теперь пойду к ней и к мыслям в одиночестве.

Нежность моя безмерна. Сила страдания во мне – неограниченна, но ничего не боюсь. Только одного: если я не с силой буду бороться, а с слабостью. Ведь тогда – у меня нет желаний. И любовь, и сладострастие, теперешнее, – я принимаю и могу принимать только во имя возможности – изменения их в другую, новую любовь, новое, безграничное сладострастие: огонь его в моей крови.

14 сентября 1900, СПб.

Сегодня я вернулась из-за границы, где прожила почти год.

И, конечно, первое движение – к моим бумагам, к этой тетради, которую столько времени не видала. Хотя особенной потребности в ней не чувствую в данный момент.

Перечитала последние страницы. (Все – не могу; от скуки. Дневник не роман. Читать его – мучительная работа.

В особенности – любовный, узкий, специальный. Но как документ – имеет значение.)

Ужасно я трагична в этих последних страницах. Самолюбование, психология, надрыв и – все еще ребячество. Нет, я стала спокойнее, свободно-покорнее и тверже. Еще прошлой осенью – какой надрыв – мой «подвиг»! Конечно, ошибка, но не каюсь, и она была нужна.

Смысл существования этой тетради требует, чтобы рассказать – моя честность. Но так не могу. Пока это будет лишь бесцельное самоучительство. Да и трудно. Без мыслей, без моих страшных, говорить о «подвиге» нельзя, а им здесь не место…

Моя нежность, мое чувство ответственности, мое желанье силы в другом – остались; но веры нет, а потому разлад души и некоторое недоумелое стояние. Что же, мыслям изменить? Отказаться от последних желаний тела и души во имя того, что есть и что не нравится? Этой жертвы просит моя человеческая жалость к себе, моя нежность, моя слабость. Но смею ли?

Я даже не знаю, все ли я сделала, что могла. Если не все, то – доколе, о Господи? Ведь могу перейти границу своих сил и сама упасть в яму. Опять Таормина, Рим, Флоренция. И как все различно! Иногда я так была слаба, так хотела не того, что есть, что заставляла себя не думать, не видеть. Мне стыдно было видеть, стыдно за свою неумирающую нежность – без веры…

Жестокость – не крепость, а полуслабость. Жестокой легче быть, чем твердой и мудрой. Неужели я с… кончу жесткостью – а не трудной и тихой мудростью – если решу?

19 декабря

…Но нельзя так писать, как я начала страницу. Ложь. Вовсе лучше не писать. Да и зачем пишу? Если для других – зачем? Все слова, «бывалые» слова. Да и чернила густые и мерзкие. А решить ничего нельзя. А действовать – нужно. А нельзя – не решив. Переломить душу надвое? Так больно. Еще помрешь раньше времени от излома. Я не смею теперь умирать. Боль так боль, черт с ней. Мне кажется от боли, что я ни так, ни сяк не могу, вот что и сделаю. А теперь – успокоимся, если вы желаете писать, сударыня. Без нельзя. Есть веревка, последняя, истинная – ну и держись за нее, и уж верьте, она вас не выдаст. И в себя верьте.

Поговорим отвлеченно, спокойно. Я ведь так отвлеченна. Я «вся воздушна без предела», я – «душа» (или морской сухарь?). Не то возвышенно, не то невкусно.

А все-таки не знаю, нужна ли плоть для сладострастия. Для страсти, т. е. для возвращения в жизнь – да (дети). А сладострастие – одно идет до конца…

Весь смысл моего поцелуя – то, что он не ступень к той форме любви… Намек на возможность. Это – мысль, или чувство, для которого еще нет слов. Не то! Не то! Но знаю: можно углубить пропасть. Я не могу – пусть! Но будет. Можно. До небес. До Бога. До Христа.

Мне стало страшно. Как говорю? Здесь, в этой «яме»… Да в том-то и дело, что все изменилось и теперь место, где я говорю о своем теле, о сладострастии, о поле, об огне влюбленности, – для меня, для моего сознания, уже не проклято, не яма.

Принцип тетради, кажется, изменен. Не отрицаю своей мерзости, своего ничтожества – но не в том их вижу. Идеал Мадонны – для меня не полный идеал. Да, но тогда еще труднее писать. Я теряюсь, как человек, из-под которого выдернули стул. Только в одном, единственном, углу моей комнаты – светло. И это – мое, и это последнее, но хочу, чтоб оттуда на всю комнату был свет. И будет.

Любить меня – нельзя.

Я ни к кому не прихожусь. Рассуждаю, а в сердце зверь и ест мое сердце. Не люблю никого, когда у меня боль. Не люблю – но всех жалею. Жалко и Философова, который в такой тесной теме, жалко бедных людей, которые приходят, надеясь, – и ничего не получают, ни от себя, ни от нас. Их, впрочем, меньше жалко – чем Философова. Они как-то больше ждать могут; а ему бы сейчас надо. Да вот нет. Не могу ему помочь, он меня не любит и опасается.

Именно опасение у него (а не страх), мелкое, примитивное, житейское. Я для него, в сущности, декадентская дама, подозрительная интриганка, а опасается он меня не более, чем сороконожки. Да, может, это все и есть во мне, но жаль, что он лишь на это во мне реагирует. Жаль для него. А может, я к нему несправедлива? Может, у меня раздражение? Не хочу раздражительности, не знаю ничего наверное. Только досадно, что надо жалеть. Там он пропадет, ну конечно. Для меня вся ясно. Надо сделать что могу. У меня были такие мысли – да что я о Философове? Ни мысли, ни эти планы не для тетради «амура». Впрочем, ведь принцип ее изменен. Я еще не привыкла. И пока – ничего не надо. И сегодня – такое слишком личное во мне страдание.

Переживем, решим – в безмолвии.

7 февраля 1901

Все еще не знаю, что могу, но, кажется, знаю, что должна бы. Хорошо ли, что пишу это? Не математика ли? Не рассудочность ли? Не сухость ли? Или (совсем в другую сторону) – фанатизм? Не стоит заниматься мною. Какова есть. Так вот как надо… бы…

Я сделана для выдерживания огненных жал, а не слепого, тупого, упорного душения. Но так надо. А потом, когда приготовлю почву, – совсем не буду писать. Но очень надо приготовить. Очень знать. Это все, когда решу. Но ведь вот, чувствую, надо решить скорее. Потому что я должна действовать, а это меня держит, силы во мне нет… Малодушно, изменно, не нравится мне закрывание глаз, самоослабление для Главного. Это вопрос – быть ли Главному, и вопрос мой, потому что – быть «ему» или не быть – в моих руках, это знаю.

7
{"b":"150270","o":1}