– А почему? Если уж кого схватить, то схватит и в хате. Почему в хате нельзя?
– Почему?.. Если вам нужно выбрать шапку или хотя рукавицы, вы куда за ними пойдете?
– Да никуда, как в лавку.
– А почему в лавку?
– Потому что в лавке шапок видимо-невидимо.
– Вот то-то и оно. Посмотрели бы вы теперь в синагоге: там тоже жидов видимо-невидимо! Толкутся, плачут, кричат так, что по всему городу слышно, от заставы и до заставы. А где толкун мошкары толчется, туда, известно, и птица летит. Дурак бы был и Хапун, если бы стал вместо того по лесам да по селам рыскать и высматривать. Ему только один день в год и дается, а он бы его так весь и пролетал понапрасну. Еще в которой деревне есть жид, а в которой, может, и не найдется.
– Ну, таких мало.
– Хоть мало, а все-таки… притом, из многолюдства и выбирать много лучше.
Оба замолчали… Мельник подумал, что опять его наймит зашиб хитрыми словами, и ему стало опять неприятно. А из окон все неслись жужжание, и плач, и причитание жидов.
– Да это еще правда ли? – заговорил мельник, которому захотелось подразнить наймита. – Может, так люди брешут! Один дурень сбрехнет, а другой и поверит.
Наймиту эти слова не понравились.
– Разве это я сам выдумал, – сказал он, – или мой отец, или сват… Когда это известно всему крещеному народу.
– А вы ж сами это видели? – задорно спросил мельник.
Когда он входил в азарт, то говаривал иногда, что не хочет знать самого чорта, пока его ему не покажут вот так, как на ладони. А теперь он как раз был в самом азарте.
– А вы ж, – говорит, – сами видели? А когда не видали, то и не говорите, что оно есть, вот что!
Наймит спустил маленько голосу и даже что-то закашлялся. Ну, да не такой – волк его заешь! – и он человек был, чтобы совсем сдаться.
– Лгать не стану, – говорит, – сам никогда не видал. Ну, а вы, господин мельник, когда-нибудь Киев видели?
– Нет, не видел, тоже лгать не буду.
– А он-таки есть, хоть вы его и не видали. Тут уж мельник на такое ясное слово совсем вылупил глаза.
«Вот что правда, то правда, – подумал он, – таки Киев есть, хоть я его не видал… Видно, надо верить, когда добрые люди говорят». – Ну, хорошо… От кого ж вы это слышали?
– Ба! от кого? А вы от кого про Киев слыхали?
– Тю-тю! Ну, и язык у вас!.. Чистая бритва, чтоб ему отсохнуть!
– Нечего моему языку отсыхать… Если все говорят, то, значит, правда. Не была бы правда, то все не говорили бы, а говорили бы одни только брехуны…
– Тьфу! Да остановись ты хоть на одну минуту! Я ж уже и сам вижу, что не в тот переулок завернул… А только я б хотел знать, откуда она взялась, такая людская намолвка…
– А оттуда и взялась, что это каждый год бывает. Что бывает, о том и люди говорят, а чего не бывает, о том и говорить не стоит…
– А, вот человек какой! Скажи мне, наконец, что ж такое бывает, вот что!
– Эге-ге, так, видно, вы и этого не знаете, что бывает в судный день?..
– Знал, то б и не спрашивал. Слышу давно, – люди болтают, вот как и ты: Хапун, Хапун, а в какой разум это говорится, и не знаю.
– Так бы сразу и говорили, что не знаете… Если хочете знать, так я и расскажу, потому что я побывал-таки на свете, не то что вы. Я и в городе живал не по одному году, и у жидов не первый раз служу.
– А не грех тебе? – усомнился мельник.
– Другому кому грех, а солдату все можно! Нам такая и бумага выдается.
– Разве что бумага…
После этого уже солдат рассказал мельнику дружелюбно всю правду про Хапуна и про то, как он в этот день ежегодно хватает по одному жиду.
Хапун, надо и вам сказать, когда вы не знаете, есть особенный такой жидовский чорт. Он, скажем, во всем остальном похож и на нашего чорта, такой же черный и с такими же рогами, и крылья у него, как у здоровенного нетопыря; только носит пейсы да ермолку и силу имеет над одними жидами. Повстречайся ему наш брат, христианин, хоть о самую полночь, где-нибудь в пустыре или хоть над самым омутом, он только убежит, как пугливая собака. А над жидами дается ему воля: каждый год выбирает себе по одному и уносит…
Для этого-то вот выбора и назначается иом-кипур, судный день. Жиды задолго уже до того дня молятся, плачут, рвут на себе одежду и даже головы зачем-то обсыпают золой из печки. Перед вечером все моются в речке или на ставах[2], а как зайдет солнце, идут бедняги в свою школу[3], и уж какой оттуда крик слышится, так и не приведи бог: все орут в голос, а глаза от страха закрывают… А уже в это время, как только небо погаснет и станет на нем вечерняя звезда. Хапун вылетает из своего места и вьется над школой, и в окна бьет крылом, и высматривает себе добычу. Но вот когда уже настоящий страх нападает на жидов, так это в самую полночь. Они нарочно зажигают все свечи, чтобы не было так жутко, падают все на пол и начинают кричать, как будто их кто режет. И когда они так лежат и надрываются, Хапун, как большой ворон, влетает в горницу; все слышат, как от его крыльев холод идет по сердцам, а тот, которого он высмотрел ранее, чувствует, как в его спину впиваются чортовы когти. А! рассказывать об этом и то даже мороз по-за шкурой пройдет, а каково-то бедному жиду!.. Само собою, – кричит во все горло. Ну, да кто тут услышит, когда и все тоже галдят, как сумасшедшие? А может, кто из соседей и слышит, так что ж тут делать, – рад, что не ему выпала злая доля!..
Наймит Харько сам слыхал не один раз, как после того в местечке разносился звук трубы, да такой звонкий, жалобный и протяжный… Это служка из школы на прощание трубит вдогонку своему бедному брату, между тем как другие надевают в передней «патынки» (потому что в школу входят в одних чулках) и тихо расходятся по домам.
Видел также Харько, как они останавливались кучками против месяца и бормотали что-то, и подымались на цыпочки, глядя в ночное небо… А в это время, когда уже все до одного разойдутся, на полу в передней комнате сиротливо стоит себе пара «патынков» и ждет своего хозяина… Э! сколько бы ни ждала, никогда не дождется, потому что в этот час над полями и лесами, над горами, ярами и долинами Хапун тащит хозяина патынков по воздуху, взмахивая крыльями и хоронясь от христианского глаза. Рад, проклятый, когда ночь выпадет облачная да темная. А ежели тихая да ясная, как вот сегодня, что месяц светит изо всех сил, то, пожалуй, напрасно чертяка и труды принимал…
– А почему? – спросил мельник.
– А потому, что вот видите вы: стоит любому, даже и не хитрому, крещеному человеку, хоть бы и вам, например, крикнуть чертяке: «Кинь! Это мое!» – он тотчас же и выпустит жида. Затрепыхает крылами, закричит жалобно, как подстреленный шуляк[4], и полетит себе дальше, оставшись на весь год без поживы. А жид упадет на землю. Хорошо, если не высоко падать или угодит в болото, на мягкое место. А то все равно, пропадет без всякой пользы… Ни себе, ни чорту.
– Вот так штука! – сказал мельник в раздумьи и со страхом поглядел на небо, с которого месяц действительно светил изо всей мочи. Небо было чисто, и только между луною и лесом, что чернелся вдали за речкой, проворно летело небольшое облачко, как темная пушинка. Облако, как облако, но вот что показалось мельнику немного странно: кажись, и ветру нет, и лист на кустах стоит – не шелохнется, как заколдованный, а облако летит, как птица и прямо к городу.
– А поглядите-ка, что я вам покажу, – сказал мельник наймиту.
Тот вышел из шинка и, опершись спиной о косяк, сказал хладнокровно:
– Ну, так что ж? Нашли, что показывать: облак, так и облак! Бог с ним…
– Да вы поглядите-ка еще, – ветер есть?
– Та-та-та-а… Вот оно что! – догадался наймит. – Прямо в город мандрует…
И оба почесали затылки, задравши головы кверху. А из окон по-прежнему неслось жужжание, виднелись желтые вытянутые лица, шапки на затылке, закрытые глаза, неподвижные губы… Жиденята плакали, надрывались, и опять мельнику показалось, что кто-то другой внутри их плачет и молит о чем-то давно утраченном и наполовину уже позабытом…