До моего слуха донесся какой-то хруст. Я повернула голову и прислушалась.
Ничего.
Природа одарила меня острым слухом; как однажды мне сказал отец, для владельца такого слуха шелест паутины звучит словно клацанье подковы о стену. У Харриет тоже был такой слух, и иногда мне нравится думать, что я в некотором роде ее своеобразное воплощение: пара бестелесных ушей, парящих над населенными привидениями холмами Букшоу и слышащих то, что лучше не слышать.
Внимание! Опять этот звук! Эхо голоса, холодного и глухого, словно шепот в пустой коробке из-под печенья.
Я выскользнула из кровати и на цыпочках подкралась к окну. Стараясь не потревожить шторы, я посмотрела на огород, и в этот миг луна услужливо выглянула из-за тучи и осветила место действия, в точности как в первоклассной постановке «Сна в летнюю ночь».
Но рассматривать было нечего, кроме серебристого света луны, танцующего среди огурцов и роз.
Затем я услышала голос – сердитый голос, словно жужжание шмеля в конце лета, пытающегося вылететь через закрытое окно.
Я набросила на себя японский шелковый халат Харриет (один из двух, которые я спасла во время Великой чистки), сунула ноги в расшитые бисером индейские мокасины, служившие тапочками, и прокралась к лестнице. Голос доносился откуда-то из дома.
В Букшоу были две большие лестницы, представлявшие собой зеркальные копии друг друга и ведущие со второго этажа на первый, чуть не доходя до черной линии, разделявшей напополам пол фойе, выложенный плиткой в шахматном порядке. Моя лестница, спускавшаяся из «Тара», то есть восточного крыла, заканчивалась в огромном гулком холле, позади которого, напротив западного крыла, располагался оружейный музей, а за ним – кабинет отца. Именно оттуда доносился голос. Я прокралась в ту сторону.
Я прижалась ухом к двери.
– Кроме того, Джако, – говорил грубый голос по ту сторону деревянной панели, – как ты смог жить после такого открытия? Как ты это перенес?
На один тошнотворный миг я подумала, что это Джордж Сандерс пришел в Букшоу и отчитывает отца за закрытыми дверями.
– Убирайся, – сказал отец, и по его сдержанной интонации я поняла, что он в ярости. Мысленным взором я видела его нахмуренные брови, сжатые кулаки и напряженный, как тетива, подбородок.
– Ой, успокойся, старик, – вкрадчиво сказал голос. – Мы повязаны этим вместе, и никуда от этого не деться. Ты знаешь это так же хорошо, как и я.
– Твайнинг был прав, – ответил отец. – Ты омерзительный, презренный образчик человеческой породы.
– Твайнинг? Старик Каппа? Каппа мертв все эти тридцать лет, Джако. Как и Джейкоб Марли. Но, как говорил Марли, его призрак тут задержится. Как ты, должно быть, заметил.
– И мы убили его, – глухим безжизненным голосом произнес отец.
Я слышала то, что слышала? Как он мог…
Оторвав ухо от двери и попытавшись разглядеть что-то в замочную скважину, я пропустила следующие слова отца. Он стоял рядом со столом, смотря в сторону двери. Незнакомец был ко мне спиной. Он был очень высок, шесть футов четыре дюйма, прикинула я. Рыжими волосами и выцветшим серым костюмом он напомнил мне канадского журавля, чучело которого стояло в полутемном углу оружейного музея.
Я снова приложила ухо к обшитой панелями двери.
– …нет закона о сроке давности позора, – говорил голос. – Что для тебя пара тысяч, Джако? Ты должен был заполучить приличный куш, когда умерла Харриет. Одна страховка…
– Закрой свою грязную пасть! – закричал отец. – Убирайся отсюда, пока я…
Внезапно меня схватили сзади, и грубая рука зажала мне рот. Сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди.
Меня держали так крепко, что я не могла пошевелиться.
– Возвращайтесь в кровать, мисс Флавия, – прошипели мне в ухо.
Это был Доггер.
– Это вас не касается, – прошептал он. – Возвращайтесь в кровать.
Он ослабил хватку, и я высвободилась, бросив на него ядовитый взгляд.
В полумраке я заметила, что его взгляд немного смягчился.
– Убирайтесь, – шепнул он.
И я ушла.
Вернувшись в комнату, я походила по ней взад-вперед, как я часто делала, когда сталкивалась с препятствием.
Я думала об услышанном. Отец убийца? Это невозможно. Должно быть какое-то простое объяснение. Если бы только мне удалось подслушать весь разговор между отцом и незнакомцем… Если бы только Доггер не застал меня врасплох… Что он вообще о себе думает?
Я ему покажу.
– Больше никакой суеты! – сказала я вслух.
Я извлекла Хосе Итурби из зеленого бумажного конверта, хорошенько завела патефон, шлепнула пластинку на проигрыватель и поставила полонез Шопена. Упала на кровать и начала громко подпевать:
– Да-да-да-да, да-да-да-да, да-да-да-да, да-да-да-да…
Музыка звучала так, будто ее сочинили для фильма, в котором некто заводил старый «бентли», продолжавший фырчать: плохой выбор в качестве колыбельной…
Когда я открыла глаза, в окна заглядывала ранняя устрично-розовая заря. Стрелки медного будильника показывали 3:45. Летом светает рано, менее чем через четверть часа уже вовсю будет светить солнце.
Я потянулась, зевнула и выкарабкалась из постели. Патефон остановился, замерев на середине полонеза, иголка безжизненно уткнулась в дорожку. На краткий миг я подумала было, не завести ли мне его снова и не устроить ли домашним побудку на польский манер. Но тут я вспомнила, что произошло несколько часов назад.
Я подошла к окну и посмотрела на огород. Там стоял садовый сарай, окна которого затуманились от утренней росы, и валялась перевернутая тележка Доггера, позабытая в свете вчерашних событий.
Намереваясь вернуть тележку на место, чтобы как-то отблагодарить Доггера за то, что я не могла сама сформулировать, я оделась и тихо спустилась по черной лестнице на кухню.
Проходя мимо окна, я заметила, что от торта миссис Мюллет отрезан кусок. Странно, удивилась я, это наверняка не мог быть кто-то из де Люсов.
Если мы и могли прийти к согласию хоть по одному вопросу – поводу, объединявшему нас в семью, – то это было наше коллективное отвращение к кремовым тортам миссис Мюллет. Когда она сбивалась с пути истинного (то есть с нашего любимого ревеня или крыжовника) в сторону ненавистного заварного крема, мы обычно отказывались есть, симулируя коллективную болезнь, и посылали ее домой вместе с тортом и заботливым наказом угостить им ее доброго супруга Альфа.
Выйдя во двор, я увидела, что серебристый свет зари превратил огород в волшебную поляну, на фоне дня, занимавшегося за стеной, его тени казались еще более глубокими по сравнению с тонкой полоской дня за стеной, и я бы вовсе не удивилась, если бы из-за розового куста выступил единорог и попытался положить голову мне на колени.
По пути к тележке я неожиданно споткнулась и упала на четвереньки.
– Черт побери! – сказала я, предварительно оглядевшись и убедившись, что меня никто не слышит. Я перемазалась черной мокрой землей.
– Черт побери! – повторила я, на этот раз потише.
Обернувшись посмотреть, обо что я споткнулась, я сразу же заметила что-то белое, высовывающееся из-за огурцов. Краткий миг часть меня отчаянно пыталась поверить, что это маленькие грабли – маленькое аккуратное сельскохозяйственное орудие с белыми изогнутыми зубцами.
Но потом здравый смысл возобладал, и я осознала, что это ладонь. Рука, которой принадлежала эта ладонь, пряталась в грядке с огурцами.
А там, подсвеченное ужасным зеленоватым оттенком от темных огуречных листьев, было лицо. Лицо, выглядевшее точь-в-точь как у зеленого человека из лесных сказок.
Словно подталкиваемая волей, сильнее моей, я обнаружила, что опускаюсь на четвереньки рядом с этим видением, отчасти в знак почтения, отчасти чтобы рассмотреть получше.
Когда я оказалась почти лицом к лицу с ним, его веки дрогнули.
Я была слишком испугана, чтобы пошевелиться.
Тело на огуречной грядке с дрожью втянуло в себя воздух… и затем, булькая носом, выдохнуло одно-единственное слово, медленно и немного печально, прямо мне в лицо.