Что касается моей семьи… но вообще-то об этом ты узнаешь в следующий раз.
Какой смысл выбалтывать тебе абсолютно всё, прежде чем я узнаю, вправду ли ты хочешь переписываться со мной? Итак: я жду! Жду с огромным нетерпением. Тебе следует знать, что я ужасная графоманка, к тому же мама была так мила, что позволила взять её старую пишущую машинку, когда купила себе новую. Поэтому теперь, пожалуй, я утоплю тебя в более или менее гениальных посланиях. Так интересно переписываться с кем-то, кто живёт в Стокгольме! Понимаешь, я надеюсь услышать шум большого города в твоих письмах. Маленький город, такой, как наш, шуметь не может, самое большее, на что он способен, – это журчать как ручеёк. Но если ты поспешишь и примешься шуметь, я стану журчать, это я тебе обещаю! Журчать вверх и вниз по странице…
Привет, дорогая незнакомая Кайса!
Дай о себе знать, и как можно скорее!
8 сентября
Ты хочешь переписываться, Кайса, ты хочешь! Ура! Я так рада, что мои пальцы, делая ложные шаги по клавишам, допускают ошибки.
Ты написала невероятно длинное и приятное письмо. Теперь я уже многое знаю о тебе и твоих сёстрах, о твоих маме и папе.
Интересно ли тебе узнать что-нибудь о моей семье? Она довольно большая и довольно разнообразная, так что, если я стану описывать её подробно, это займёт, вероятно, много времени. Если устанешь читать, кричи!
Начну с главы семьи. Мой папа – ректор учебного заведения для мальчиков в нашем городе. Я люблю его. Он самый чудесный папа во всём мире. Да, это абсолютно так! У него серебристо-седые волосы и молодое лицо. Я думаю, он знает всё на свете. Он – спокойный. У него есть чувство юмора. Он почти всегда сидит в своём кабинете и читает. Хотя он, разумеется, много времени уделяет и нам, детям. Он не любит жаркое из баранины, да, да, я вовсе не утверждаю, что это возвышает его над всем остальным человечеством, но, во всяком случае, он жаркое из баранины не любит. Ещё он не любит, когда врут и когда сплетничают, и всякие там кофепития. И я не знаю ни одного человека такого рассеянного, как папа. Если бы такой нашёлся, это была бы наша мама. С такими родителями – просто чудо, что мы, дети, не стали профессорами уже с того самого дня, когда появились на свет… По крайней мере, во всём, что касается рассеянности. Но, как ни странно, мы, кажется, вполне нормальные.
Мама тоже почти целыми днями сидит в своей комнате и стучит на машинке так, словно у неё пальцы горят. А вообще-то она переводит на шведский язык книги.
Время от времени она вспоминает, что произвела на свет пятерых детей, и в избытке материнских чувств выскакивает из своей комнаты и начинает воспитывать нас направо и налево. Строгой она никогда не бывает, потому что смеётся над всем на этой грешной земле, над чем только вообще можно смеяться, и ещё немножко в придачу. Она ни капельки не сердится, если мы являемся к ней в комнату и мешаем работать. Она бы даже не заметила, если бы целый железнодорожный состав внезапно промчался через её комнату. На днях у нас в доме были двое слесарей-водопроводчиков, которые ремонтировали ванную, и там стоял жуткий шум-грохот. Алида пылесосила, малышка орала, будто её резали, а мой братец Сванте делал всё, что в его силах, наигрывая на гармонике «Шум водопада в Авесте»[6]. И тогда моя взрослая сестра Майкен, сунув голову в дверь маминой комнаты, спросила, может ли мама работать, несмотря на такой шум и кавардак.
– Конечно могу, – сказала мама, улыбаясь своей самой лучезарной, обезоруживающей улыбкой. – Такие шарманщики мне ничуть не мешают.
Ты, должно быть, думаешь, что в доме с такой хозяйкой царит дикий беспорядок. Нет, тут ты ошибаешься. Здесь есть управляющая рука и бдительное око, и обе эти драгоценные части тела принадлежат моей взрослой сестре Майкен. Этой особе всего лишь девятнадцать лет, и всё-таки Майкен абсолютно независима, когда речь идёт о том, чтобы заботиться обо всей этой трудноуправляемой семейке. Она обращается с нами, включая маму, с материнской снисходительностью. Она так спокойна, и решительна, и деятельна, что все мы безоговорочно склоняемся перед её мудрыми решениями, по крайней мере, когда речь идёт о житейских вопросах. Возможно, старшая дочь в семье и должна стать такой, если наша ненормальная мамочка только и делает, что смеётся и стучит на машинке.
В то время, когда Майкен ходила в школу, у мамы, конечно, было не очень много времени заниматься переводами. Тогда ей приходилось самой быть хозяйкой. Она и была ею – всегда в хорошем настроении и с довольно плохими результатами.
Она весело смеялась, когда жаркое подгорало, а выпечка не удавалась. Рассказывают, что Майкен уже в десятилетнем возрасте ходила вокруг мамы и напоминала ей о том, что надо сделать.
А когда Майкен закончила восемь классов, то, само собой разумеется, она абсолютно естественно впряглась в ярмо и заняла мамино место хозяйки дома. Мама весело щебетала, направляясь к своей пишущей машинке. И, как уже сказано, Майкен – независима. Но она также и мила, ужасно мила, и потому-то мы живём в постоянном страхе, что кто-нибудь из всех этих молодых людей, которые бегают и увиваются за ней, похитит наше сокровище. В настоящее время некий нотариус нашего судебного округа слишком часто стал у нас околачиваться.
– У Майкен опять объявился новый шейх, – говорит Сванте, огорчённо качая головой. – Когда ты, Майкен, собираешься пролепетать ему сладостное слово «да», чтобы услышать звон свадебных колоколов? – спрашивает он за завтраком.
Но Майкен величественно-спокойно продолжает сидеть за столом и не отвечает на его слова.
– Через мой труп поведёт он её к алтарю, – говорю я. – Уж если ей, в конце концов, обязательно надо выйти замуж, то пусть выходит по крайней мере за адмирала или за графа, а не за такого вот ничтожного нотариуса.
Тут Майкен открывает наконец рот и с мягкой иронией произносит:
– Милые вы мои, никогда я замуж не выйду! Я буду обретаться здесь до конца своей жизни, штопать ваши чулки и носки, вытирать вам носы и напоминать о ваших уроках. Вот весело-то будет!
Тут мы сразу чувствуем себя совершенно уничтоженными и усердно пытаемся выдать Майкен замуж чуть ли не завтра, даже если это приведёт к распаду семьи и к подгоревшему жаркому на веки вечные в будущем.
– Однако же, – говорит Майкен, – если это может вернуть вам душевный покой, то могу сказать, что мне этот нотариус даже за пять эре[7] ни к чему!
Думаю, так оно и есть. Надеюсь, на этот раз опасность миновала.
В состоянии ли ты слушать ещё о семействе Хагстрём? Потому что в таком случае я могу рассказать о той, что в толпе сестёр и братьев следует как нижеподписавшаяся номер два. Что можно сказать о себе самой, как ты думаешь? Что я люблю книги, что ненавижу ложиться спать по вечерам, что люблю до умопомешательства своё семейство (хотя иногда оно меня раздражает), что презираю завитые волосы и никогда не захочу, чтобы у меня был перманент, что люблю природу, когда могу самостоятельно ковыряться в саду, но ненавижу убирать там, что люблю голубые вёсны, и тёплые лета, и прозрачные осени, и снежные зимы, когда могу кататься на лыжах, и что я, короче говоря, по-настоящему люблю жить на свете. Кроме того, я люблю писать сочинения, и нет конца насмешкам, которые я вынуждена терпеть из-за этого от Сванте.
– Не могу спать по ночам, – говорит он, – я бодрствую и только и думаю о том, что мы станем делать со всеми деньгами, когда Бритт Мари получит Нобелевскую премию. Обещай, что подаришь мне тогда клюшку для игры в хоккей с мячом!
– Ты сейчас же получишь, если не замолчишь, – отвечаю я, – но только не клюшку, а клюшкой по башке!