За это открытие я безмерно благодарен Мартину до сих пор, даже несмотря на то, что произошло между нами несколькими годами позже. Жизнь меняется, люди тоже. Тогда, в середине «тихих семидесятых» находилось мало людей, которые думали о будущем, пытались что-то создать, противопоставить болоту, поступавшему в самое чрево европейского общества из глубин Корпораций. К слову сказать, Европа тогда зажилась, почти весь XXI век был её. Но, как говорится, вот уж это было последнее, о чём мне пришло бы в голову думать тогда, когда муравейник растущих мегаполисов ещё был для меня непонятной безбрежной страной несметных таимых богатств и светлого будущего.
Я думал, что выучусь, и найду себе дорогу в жизни, не стану сидеть на месте, как мои родители. Впрочем, тогда, в свои десять-одиннадцать лет я и об этом не думал.
Потому что вскоре на моём горизонте возникли тени, которых я не ждал.
Тёмное небо Имайна скользило над ним, погружая сознание в этот водоворот неосознанных мыслей, странных идей, тёмных звёзд, далёких планет. Скорч набухал в его венах болью непрожитых жизней, тенью неосиленных световых лет, громадой неосвоенной Галактики, имя который было – Бесконечность.
Ветви юных дерев колыхались вокруг него тайной неувядающей жизни, она была вокруг, царила, вопреки всему, вопреки невозможному. Он знал, что его собственная жизнь закончится неожиданно и непредотвратимо, он помнил о предначертанности бытия, он хранил в своём сознании те призрачные сигналы, что слали Соратники людям – весь этот сумрак железной длани судьбы, неодолимое сопротивление сотен величественных сознаний, что вычисляли и вычисляли предначертанность жизненного крута. И не могли в результате сказать самого главного – когда всё это кончится, когда зачнётся заря, которая распространится на всё Человечество, когда исчезнет страх и ненависть.
Когда наступит мир.
Язык матерей не мог, не умел описать все те экзистенциальные метания, что обуревали его душу, подхваченные топью скорча, язык же отцов был слишком груб, чтобы объяснить ему причину его боли и выход из того неодолимого тупика, в который угодило его сознание.
Девятнадцать лет. Половина жизни позади, а он не знает, что в этом мире может служить ему опорой, что скажет ему, какими императивами будет прирастать то будущее, что определит счастье потомков. Да и какие дети… язык матерей изобиловал словами, которых был лишён язык отцов, но и он не мог объяснить сути происходящего, этого неба над головой, этого чёрного колодца вокруг нас, готового поглотить жизни живущих и память умерших.
Где ты, мир, в котором будет жизнь, где ты, иная Эпоха бытия?!
Каждый день мог стать последним. Каждый день начинался с отзвука двигателей космических кораблей. Это могли быть карго-шипы космических станций оборонительного синуса Галактики, и тогда Имайн разом мог оказаться на грани голодной смерти – все семьдесят миллионов человек. Они не могли спорить с существующим порядком вещей, воины Космоса нуждались в продовольствии ещё сильнее упрятанных в глубинах планетарных атмосфер человеческих созданий, никогда не покидавших своих гравитационных колодцев.
Это могли быть военные транспорты, которые забирали самых молодых, самых сильных, самых генетически полноценных, туда, в ночь бесконечной космической тьмы, на погибель. С небес возвращались считанные единицы. Седые, лишённые конечностей, развращённые постоянным ожиданием собственной смерти, облучённые всепроникающей космической радиацией, они занимали ключевые позиции в расшатанном постоянной войной социуме Имайна, не понимая своих потомков, покуда ограждённых от бушующей поодаль войны, они не ждали от общества жалости или благодарности. Они просто и эффективно в нём правили.
Потому что на месте карго-шипа могли оказаться чёрные громады безумных порождений далёкого космоса – рейдеры машинной цивилизации, не знающей жалости и не помнящей доброты. Враг, оказавшийся в пределах ЗСМ1 населённой планетарной системы, мог сокрушить любую орбитальную оборону, мог прорваться сквозь любой экран. И мстить, мстить, мстить…
За что?
Он тоже не знал, хотя всё силился понять. Права или неправа была мать, что старалась не напоминать ему лишний раз про курсы и сержанта-рекрутера. Прав ли был он сам, глядя в чёрное небо Имайна и дрожа от страха.
Скорч был для него той пещерой, в которой можно было упрятаться навеки, в которой его страх становился чем-то несерьезным, невероятно далёким, чужим. И только небо, опрокинутое навстречу его глазам, было той реальностью, от которой не откупишься, от которой не избавишься.
Наутро скорч проходил, отступая на дальние границы сознания. Всё-таки химические дорожки к подсознанию лишь кажутся короткими, уводя его в такие дали, что обратный путь может занять весь остаток жизни. Деревья качаются и улетают вдаль, птицы не поют, потому что их нет, светила встают и садятся, но есть ли им дело до него – испуганного человечка, которому не осталось места в этой жизни.
Миджер очнулся около полудня, очумевший после скорча, страшный, с трудом понимающий, где он и что он. Тьма с ними, с постэффектами, химия давала отдых сознанию, оттягивая окончание бала всё дальше и дальше. Его беспокоило не то, как отреагирует мама, узнав о содеянном, его беспокоила сама его жизнь. Она началась не сегодня и не вчера, но она может закончиться завтра или послезавтра, и он не может ничего, ну ничегошеньки этому непреодолимому течению противопоставить.
Миджер поднялся со смятой койки, кое-как её заправил, написал извинительную записку маме и вывалился вон.
На улице – светало.
Плетясь кое-как по пыльной дороге, Миджер всё пытался вспомнить, когда он последний раз ел. Надо было остаться, позавтракать, ещё было время, но шанс встретиться с матерью был слишком велик – а показаться ей с этими красными глазами и трясущимися руками… это было выше его сил, пытка почище голода и жажды.
– Не хочешь её огорчать… так не огорчай, бестолочь.
Плевок полетел куда-то под ноги, забился в пыль и исчез. Самому бы так исчезнуть. Чтобы никого не видеть.
На пищефабрику он явился с получасовым запасом, из его смены никого не было, но грозная фигура Остина уже привычно торчала за прозрачным пластиком наверху. Миджер махнул тому рукой, не удостоившись в ответ и намёка на внимание. Попробуй опоздать – вот тогда получишь в полной мере.
Чаны конвекторов шеренгами шагали куда-то в полутьму цеха, пахло кислятиной и пролитыми реагентами. Ночная смена постаралась. Начнём с уборки, заодно развеемся. Хищный оскал раструба самоходной уборочной установки громко завыл, но двигалась та медленно и отчаянно скрежетала. Тяни-толкай, а что поделаешь, тратить ресурсы на автоматы поддержки считалось неверным, убирали всё больше просто – руками. Человек живёт и размножается почти что сам, дай ему воздух, пищу и тепло. Хотя, пищу он умеет и выращивать, не так ли?
Бормоча что-то себе под нос, Миджер подкатил уродливое устройство к подозрительно темневшему на покрытии пятну. Так и есть, хищная субстанция грибковой колонии уже забралась втихаря по стенке чана, поближе к дармовым источникам пищи. Бестолочи. Миджер подхватил тяжеленный раструб и принялся рывками отхватывать сразу целые шматы розового студня. Вот сколько биомассы пропало по вашей милости. А ведь ещё полчаса – протухло бы, дезинфицируй потом всё помещение. И хоть бы кто его за старания похвалил – твоя работа, ты и работай. А вот как оставил бы всё как есть, замучались бы устранять!
Проверил ещё раз герметичность шлангов, пошёл на доклад к Остину. Тот молча выслушал, записал об утечке в журнал, потом уставился на Миджера немигающим своим взглядом.
– Скорч?
– Н-нет…
– Не ври. Я вижу.
Язык матерей у него выходил грубым, рубленые фразы царапали нёбо, мешая нормально с ним разговаривать, будто вся эта грамматика для него была совершенно несущественными – он говорил, его понимали, остальное было неважно.