Вечером по пустой, чёрной, как сажа, без единого фонаря Живодёрке гулял ветер. Со скрипом сгибались деревья, трещали над крышей ветви старой ветлы, со стороны Петровского парка доносились пьяные вопли – а в зале Большого дома, освещённом двумя керосиновыми лампами, звенели сразу четыре гитары и надрывались полтора десятка глоток. Бешеная плясовая «Кон авэла» билась в окна, грозя вынести стёкла и взлететь над тёмным испуганным городом. В кругу, на паркете, плясала тонкая, как ивовая ветвь, красавица-цыганка лет шестнадцати с резковатым, кофейно-смуглым лицом.
– Ваша девочка? – спросила Анна Дарью, с улыбкой кивая на плясунью.
– Наша, младшая, – гордо ответила цыганка. – Динкой звать. Вот, отдали её учиться на свою голову, думали – хорошо, если хоть год-другой вытерпит в гимназии-то, а она как вцепилась! И книжки читает, и цифирь всякую знает, и по-немецки, и по-французски! Когда Яшка спохватился её забирать оттуда от греха подале, чуть не вся гимназия с директором вместе уговаривала: оставьте, мол, господа цыгане, хоть за казённый счёт, уж такая разумница, первая ученица!
– Нашла чем хвастаться, дура… – пробурчал сквозь зубы Яков. Дарья чуть заметно улыбнулась, и Анна поняла, что этот спор у них с мужем не первый.
Как раз в тот момент Дина под дружный хохот цыган бросилась к дивану и потянула за руку на середину комнаты восхищённую, смеющуюся Мери. С досадой Анна подумала, что эта цыганская выходка стара как мир: красавица-плясунья хочет посмеяться над курицей-раклюшкой, которой вовек не сплясать так же, как она. «Ну, подожди, милая…» – ехидно подумала княгиня, уже зная, что сейчас будет. И не ошиблась: Мери с готовностью, без капли смущения, с ходу попав «в музыку», кинулась плясать «венгерку». Уже через несколько тактов опешившая было молодёжь орала и била в ладоши от восторга, а взрослые цыгане, прервав на полуслове степенный разговор о конях, ценах и барышах, заинтересованно подошли ближе.
– Вот это да! Вот это – держись, Ванька! – восхищённо сказала Дарья, подавшись вперёд и не сводя глаз с княжны, упоённо выбивающей «ковырялочки» на гудящем паркете. – Дэвлалэ! Да откуда?.. Это ты её учила?! Анька! Да ты же отродясь не плясала, ты же певица была!
– Ну, кое-что знала… – пожала плечами Анна, скрывая торжество и думая о том, что Дарья права: ей самой никогда не сплясать так, как это делает сейчас дочь. А Мери самозабвенно, запрокинув сияющее лицо, по которому метались и прыгали неровные всполохи света, встряхивая выбившимися из аккуратного валика волосами, плясала на паркете, и её тёмные, широко открытые, полные света глаза блестели так, что казалось – девочка вот-вот взлетит. В какой уже раз Анне стало тревожно за неё, и она, чувствуя подступивший к сердцу холод, отвернулась к окну. И вздрогнула, когда на её плечо легла тяжёлая, горячая рука.
– Огонь девка-то у тебя, – медленно произнёс Яков, стоявший за спиной Анны, и та, взглянув в его чёрные, узкие, упорные глаза, увидела в них улыбку. – Вот уж не ждал… В хор не хочешь её отдать?
«О господи», – подумала Анна.
– Какие хоры теперь, Яша? Война кругом, революция…
– Твоя правда, – с досадой согласился Яков. – Крутимся, как угри на сковородке, а доходу – считать совестно. Не до песен господам нашим сейчас, что делать… Одно жульё в ресторанах сидит. Но ведь не навечно же это? – В голосе Якова прозвучала нескрываемая надежда, он вопросительно поглядел на Анну. – Ты-то не слыхала чего? Не собираются войну эту проклятущую сворачивать? Ведь спасу нету, три года уж людей изводят… Ещё и революцию эту нам на головы выдумали, других забот словно не было!
– Не знаю, Яша, – глухо проговорила Анна, снова отворачиваясь. – Сама я теперь ничего не знаю.
Яков промолчал. Его позвали из-за дверей, он кивнул, шагнул от стола и, обернувшись, спокойно сказал:
– Ты не полошись попусту, ежели чего – завсегда поможем. Ты, как ни крути, а наша.
Анна только покачала головой, но, поймав через стол внимательный взгляд Дарьи, благодарно улыбнулась ей.
Разошлись за полночь, напевшись, наплясавшись, наговорившись до полного изнеможения. Молодую княжну увела за собой наверх Дина. Анна осталась за столом с Манькой. Лампы из экономии потушили, и коммерческий разговор шёл в полной темноте.
– Оно, конечно, ваше дело хозяйское, и наследство ваше законное, – шёпотом говорила Манька, навалившись на стол внушительной грудью. – Но я на вашем месте заведение нипочём бы не продала. Сами видите, что на свете деется, в Питере – так и вовсе столпотворение… У нас здесь, кажись, поспокойнее, но ведь кто знает, что дальше-то будет? А наше ремесло такое, что при любой власти надобно, потому мужик – он завсегда скотина, что при царе, что при временных, что при самом господе боге. Такова уж субстанция евонная. Вон, пожалуйста, – голодуха повсюду, кроме воблы, ничего и не укупишь, дров и тех взять негде, а заведение кажный вечер полно! Не продавайте, Анна Николаевна, вы ведь теперь вдова горькая, а у вас дочка ещё молоденька, её кормить надо, учить, в люди выпущать. А мы всей душой и всеми средствами поможем, потому нам место дорого и идтить отседова некуда.
Анна молчала, понимая, что Манька права. Кто бы мог предполагать, что тёткино наследство, о котором она долгое время даже не вспоминала, теперь окажется её единственным спасением и надеждой поднять дочь… «Выходит, своей судьбы не миновать… – спокойно, без брезгливости подумала Анна. – Была шалавьей горничной, стала шалавьей хозяйкой. Всё же карьера…» Криво улыбнувшись этим своим мыслям, она подняла усталые глаза на Маньку.
– Спасибо тебе. Я, верно, так и сделаю. Завтра приду в заведение, всё посмотрю, поговорю со всеми, и решим, как быть. А сейчас иди спать.
Жизнь на Живодёрке пошла своим чередом. Теперь по утрам княжна вместе с Диной Дмитриевой отправлялась в женскую гимназию мадам Жаворонкиной. Старшие братья Дины были на войне. Мери с грустью думала, что ей придётся жить вместе с матерью в «заведении» – дряхлом, когда-то зелёном, а сейчас выцветшем от дождей и времени до бурого цвета двухэтажном доме, где на первом этаже находились зал с роялем и номера, а на втором располагались комнаты хозяйки. Ничуть не надеясь на успех, она робко попросила разрешения остаться в Большом доме вместе с новой подругой – и, к её безудержному восторгу, мать позволила. Мери не догадывалась, что Анне днём раньше предложила то же самое Дарья: «Зачем девочке смотреть на то, что у вас там творится? Она у тебя непорченая, хорошая… пусть лучше у нас поживёт».
Анну это царапнуло, но, понимая, что Дарья желает ей добра и что для Мери так и в самом деле будет лучше, она согласилась.
Один за другим потекли тёплые, долгие весенние дни. Впоследствии, вспоминая эту московскую весну, Мери думала, что яснее и лучше тех дней у неё ничего прежде не было. Казалось, всё проходит стороной, ничто не цепляет: ни беспорядки на грязных улицах, ни толпы галдящего, полупьяного сброда на площадных митингах, ни безразмерные очереди за хлебом и керосином, ни ужасный суп из воблы, ни перешитые из занавесок платья, ни порванные ботинки и невозможность купить новые… Молодые цыгане с Живодёрки относились к девочке-княжне дружески, радостно изумлялись тому, что она с каждым днём всё лучше и лучше говорит по-цыгански, с готовностью учили новым словам, иногда пожимали плечами:
– Для чего тебе это?
– Не знаю, – искренне отвечала Мери. – Просто нравится.
Анна, озабоченная проблемами заведения, деньгами, взятками начальству и неудобными клиентами, которых с каждым днём делалось всё больше, не особенно вникала в дела дочери и утешалась тем, что в гимназии Мери учится хорошо. Княгиня регулярно писала племяннику на фронт, но от Зураба уже больше полугода не приходило никаких известий.
– Вот бы и мне как-нибудь тоже… – вздохнула однажды Мери, сидя в комнате подруги и с нескрываемой завистью глядя на то, как Дина переодевается в вечернее платье для того, чтобы идти в ресторан. Полчаса назад оттуда прибежал мальчишка-половой с известием, что вечером ожидается большая компания вернувшихся с фронта офицеров, которые будут рады видеть цыганский хор. Цыгане, скучавшие без привычного заработка, всполошились, обрадовались, кинулись по домам переодеваться и настраивать гитары.