— Да, «Телеграф» по сравнению с ними совершенно не смотрится.
— «Мейл» немного получше, но тоже не то.
Тоби снова зашуршал страницами. Свирепый Аналитик излагал свое видение ситуации на целом развороте, особенно упирая на «личное знакомство с семейством Федденов». Фотографию Тоби, вальсирующего с Софи, Ник узнал: это был снимок, сделанный Расселом в Хоксвуде.
— Не знаю, чем все это кончится, — проговорил Тоби, не поднимая глаз на Ника.
— Да, — сказал Ник. — Надо подождать.
— Знаешь, не понимаю, как ты после всего можешь здесь оставаться. — При этих словах он поднял глаза, и светло-карий взгляд его, всегда готовый смягчиться или смущенно метнуться в сторону, теперь не смягчился.
— Да, конечно, разумеется… — пробормотал Ник с каким-то негодованием, словно и в мыслях не допускал здесь остаться и Тоби этим предположением его оскорбил.
Тоби выпрямился и застегнул пиджак, возвращаясь к деловому облику и деловому самочувствию.
— Извини, — сказал он, — мне надо еще к маме зайти.
Он вышел, а Ник остался сидеть, потрясенный гневом Тоби: этого он никак не ожидал и это оказалось всего страшнее. Наконец потянул к себе газету и стал рассматривать свои фотографии. На одной он был снят у дверей дома; на другой, четырехлетней давности, красовался перед объективом в галстуке и пиджаке дяди Арчи, очень молодой и явно очень пьяный. Просто удивительно, подумал он, что фотографию с госпожой премьер-министром не поместили. Но всего остального в статье было в избытке: секс, деньги, власть — все, что привлекает читателей. Все, что так привлекало Джеральда. Ник понимал, что жизнь его надломилась и никогда уже не будет такой, как прежде; он страдал, ужасался, и все же какая-то глубинная часть его существа, маленькая и жесткая, смотрела на всю эту кутерьму с холодным презрением. Он тяжело морщился от мысли, что навлек позор на своих родителей — но ведь сам он ничего нового не узнал. Долгий телефонный разговор с отцом и матерью был тем тяжелее, что они почти ничему не удивились. Ник разговаривал с ними нарочито легкомысленно и непочтительно, остро сознавая, что ранит их еще сильнее — ведь их чувства и инстинкты оставались на его стороне, в желании утешить, обезопасить, защитить. Они все это восприняли страшно серьезно, но едва не довели его до бешенства бесконечными причитаниями: они, мол, с самого начала что-то предчувствовали, сердцем чуяли, что что-то с ним не так, и давно уже понимали, что ничего хорошего из этого не выйдет. Но то, что для них — и для широкой публики — стало откровением, для Ника откровением не было. Он знал о Джеральде и Пенни, знал об Уани и о себе. Единственным кошмаром для него стала сама пресса. «Где воцаряется Алчность, оттуда изгоняется Стыдливость», — провозглашал Питер Краудер так, словно высказал эту мысль впервые в истории человечества. Все годы, что Ник прожил с Федденами одной семьей, все чувства, что он испытывал к ним и делил с ними, теперь были заключены в рамку из пошлых восклицаний и выставлены на позорище толпе.
Послышался звонок в дверь. Никто не спешил открывать, и Ник подошел к двери и выглянул в новенький глазок: за ним виднелась искаженная толстым выпуклым стеклом и от того еще более уродливая, чем обычно, физиономия Барри Грума. Снова нетерпеливо затрезвонил звонок. Ник открыл дверь и глянул через плечо парламентария на почти опустевшую улицу.
— 3-здравствуйте, Барри, входите… Надо же, все разошлись.
— Не вашими молитвами, — проговорил Барри, проходя мимо него; нахмуренные брови и сжатые губы его лежали двумя параллельными линиями. — Я к Джеральду.
— Да, конечно, — пробормотал Ник, не совсем понимая, видит ли Барри в нем лакея или препятствие на пути. — Сюда, пожалуйста, — проговорил он и добавил: — Все это ужасно, мне, право, страшно жаль, — при этом ощутив смутное удовлетворение от того, что нашел верные слова и верный тон.
В первую секунду, показалось ему, Барри был готов принять это как должное, но затем снова сдвинул брови.
— Заткнись, педик ублюдочный, — проговорил он негромко, и от этой негромкости его слова странным образом прозвучали более оскорбительно.
— Я… а… — Ник оглянулся на зеркало, словно призывая свое отражение в свидетели. — Послушайте, это…
— Заткнись, гондон вонючий! — рявкнул Барри и прошел мимо него в кабинет Джеральда.
— Да пошел ты… — сказал Ник — точнее, произнес беззвучно, одними губами, вовремя сообразив, что, услышав это, Барри может развернуться и свалить его с ног оплеухой.
Дверь открылась, и из кабинета показался Джеральд.
— А, Барри, как хорошо, что вы пришли! — проговорил он, бросив на Ника быстрый укоризненный взгляд.
И дверь за ними закрылась.
— Сам ты… грубый, грязный, жадный, невежественный, страшный гондон! — прошептал Ник. И ему вдруг стало смешно.
Он прошелся туда-сюда по холлу, не отрывая глаз от черно-белых мраморных квадратов пола, словно видел их впервые, потом побрел на кухню, к Елене. Трудно было сказать, слышала ли она крик Барри. К брани Елена относилась серьезно и выражала неодобрение всякий раз, когда из уст Джеральда случайно вырывалось что-нибудь крепче «черт побери».
— Здравствуйте, Елена, — сказал Ник.
— Так, мистер Барри Грум прийти, — сказала Елена. Она была невысокой и хрупкой, однако казалось, занимала собой всю кухню — свою территорию. — Он хотеть кофе?
— Знаете, я его как-то не спросил. Но, думаю, нет.
— Не хотеть?
— Нет… — Он осторожно взглянул на Елену, гадая, сможет ли найти хотя бы в ней союзницу. — Знаете, я сегодня ужинать не приду.
Елена подняла брови и поджала губы. Ник подумал, что известие о них с Уани должно было ее поразить; он ведь даже не знает, понимала ли она до сих пор, что Ник гей.
— Как все запуталось, правда? — сказал он. — Un pasticcio… un imbroglio [21].
— Pasticcio, si, — с невеселой усмешкой ответила она. Все эти годы попытки Ника общаться с Еленой по-итальянски служили в семье неисчерпаемым поводом для шуток — и сами Ник и Елена веселились больше всех.
Она направилась в буфетную, говоря что-то на ходу. Нику пришлось пойти за ней.
— Простите?
— Сколько вы здесь жить? — повторила она, подняв голову и всматриваясь в ряды консервных банок на полках.
— На Кенсингтон-Парк-Гарденс? Этим летом исполнилось четыре года, значит… четыре года и три месяца.
— Четыре года. Хорошее время.
— Да, хорошее было время… — грустно улыбнулся он, понимая, что Елена имела в виду совсем другое.
Она встала на цыпочки, и Ник, всего на дюйм выше ее, поспешил ей помочь.
— Фасоль?
Он передал ей банку, вынудив кивнуть в знак благодарности, и снова последовал за ней, словно надеясь, что сможет еще чем-нибудь ей помочь. Она поставила банку бобов на стол и, придерживая ее одной рукой, принялась вскрывать консервным ножом: уже тысячу раз она делала это на глазах у Ника, ловко и умело, с томатным пюре, с fagioli, со множеством других продуктов, которые предпочитала использовать не свежими, а консервированными… И вдруг он все понял.
— Елена, — сказал он, — я решил, что мне пора подать в отставку.
Елена бросила на него острый взгляд, желая удостовериться, правильно ли его поняла, затем кивнула. Ему даже показалось — хотя, возможно, только показалось, — что она улыбнулась в ответ на его удачную фразу. А затем повернулась к нему спиной и пошла с банкой к столу. Может быть, за ее хлопотами и занятым видом скрывается сожаление, думал Ник; не может же быть, чтобы она совсем обо мне не жалела! Он бросил на нее взгляд, полный отчаянной надежды. За спиной у Елены простиралась галерея фотографий, и чувствовалось, что она рядом с ними — человек не чужой; она даже была здесь, на одном снимке, держала коляску с Тоби, конечно, ведь она с Федденами давным-давно, еще с легендарных хайгейтских времен… Она принялась резать лук, но вдруг обернулась к нему и спросила:
— Помните, как вы первый раз сюда прийти?