В детстве меня всегда приводило в восторг, как легко она относится к денежным затруднениям, — наверно, меня это удивляло даже больше, чем ее искусство, которому она всегда ревностно служила и была предана по-собачьи, или та любовь, которую она обычно возбуждала в других людях, — все это возвышало ее в моих глазах и делало незаурядной личностью. Иногда нас выселяли из снятой квартиры, и у нас редко бывала приличная одежда, и порой мы по два-три дня ходили голодными, ожидая, когда же наконец прибудет ежемесячный чек от отца, — ну что ж, такие передряги только усиливали сладкую пикантность романа «Большие надежды» [14], который она читала на ночь нам с сестрой. Мама отличалась вольной натурой. Впрочем, мы все трое были такими, так что лишь кредиторы и «такие люди, как ваш отец» не могли оценить по достоинству всю романтику нашей жизни.
Мать и теперь частенько пыталась подбодрить меня, утверждая, что нынешние наши трудности — это лишь временное явление и она непременно что-нибудь придумает, чтобы «опять встать на ноги». Однако проходили месяцы, а она не только не предпринимала никаких действий, но даже не строила сколь-нибудь разумных планов, поэтому мое терпение стало подходить к концу. Все было без толку и далее так продолжаться не могло. Я больше не желал выслушивать ее нескончаемые разговоры или разделять ее насмешливое настроение; я считал, что она пьет слишком много и ведет себя по-детски безответственно — так отзывался о ней отец. И иногда мне даже не хотелось видеть ее — маленькую, скособоченную, в поношенном платье, с ее редкими растрепанными белокурыми волосами с проседью, с мягким безвольным ртом, который постоянно кривился в не то раздраженной, не то веселой усмешке.
С зубами у нее испокон веков была проблема — выглядели они неважно, а в последнее время еще начали и болеть. Я возил ее в Северный диспансер, как считалось, старейшую бесплатную стоматологическую клинику Нью-Йорка. Диспансер занимал небольшое старинное кирпичное здание треугольной формы и был одной из достопримечательностей Гринвич-Виллидж. После осмотра приятный молодой врач посоветовал ей удалить все зубы.
— О нет! — закричала она.
Данную операцию нельзя провести здесь, в диспансере, пояснил дантист, но можно в его частном зубоврачебном кабинете в Квинсе. Там же он изготовит протезы, и, поскольку она лечится в бесплатной клинике, он обещает взять с нас лишь половину обычной платы.
На том и порешили. На поезде мы добрались до нужного места, и потом я сидел рядом с ней, пока длилась вся процедура, и слушал, как при каждом удалении она мычит, трепеща от боли, и глядел, как дантист бросает один за другим ее жуткие старые зубы в маленькую фарфоровую чашечку. От этого зрелища у меня на ногах напрягались пальцы и покалывало за ушами, и в то же время я чувствовал какое-то странное удовлетворение. «Вот, — думал я, когда очередной окровавленный зуб падал в чашечку. — Вот… вот… вот, ты и сейчас скажешь, что это романтично? Может, теперь ты научишься наконец принимать жизнь такой, какая она есть?»
Всю дорогу домой она сидела, отвернувшись к окну и прижимая ко рту комок бумажной салфетки: нижняя часть ее лица глубоко запала, и мать не хотела, чтобы другие это видели. В тот день она выглядела полностью проигравшей. Ночью, когда боль усилилась, она металась в постели, стонала и умоляла меня дать ей выпить.
— По-моему, это не самая лучшая идея, — говорил ей я. — От алкоголя кровь разогреется, а когда начнется кровотечение, станет еще хуже.
— Позвони ему! — требовала она. — Позвони этому дантисту, как его там. Узнай номер в справочной Квинса. Мне все равно, который теперь час. Я умираю. Понимаешь или нет? Умираю.
И я сдался.
— Прошу прощения, доктор, что беспокою вас дома, — начал я, — но мне хотелось бы узнать, не повредит ли моей матери, если я дам ей чего-нибудь выпить?
— Все в порядке, — ответил он. — Годятся самые разные напитки — фруктовые соки, чай со льдом, любые виды содовой, колы и лимонада; все это отлично подойдет.
— Я имел в виду виски. Алкоголь.
— Нет. — И он тактично объяснил мне, почему алкоголь совершенно нежелателен.
В конце концов я все-таки дал ей чуть-чуть спиртного и, вконец изможденный, немного выпил сам, стоя у окна в театральной позе отчаяния. У меня было такое ощущение, что живым я от этого окна уже не отойду.
Получив новые зубы и привыкнув к ношению протезов, мать вроде даже помолодела лет на двадцать. Она часто улыбалась, хохотала и проводила много времени у зеркала. Однако она боялась, как бы другие не узнали, что зубы у нее фальшивые, и это причиняло ей беспокойство.
— Ты слышишь, как они клацают, когда я разговариваю? — часто спрашивала она меня.
— Нет.
— А я слышу. А ты видишь этот жуткий небольшой загиб у меня под носом, когда они вставлены? Очень заметно?
— Разумеется нет. Совсем не заметно.
В свою бытность скульптором мать состояла в трех художественных организациях, и везде требовалось платить взносы — в Национальном обществе скульпторов, Национальной ассоциации женщин-художников и еще одной, которая именовалась «Кисть и перо», эдакий клуб женщин Виллиджа, некий реликт давнего Виллиджа времен блуз, фимиама, египетских сигарет с монограммами и Эдны Сент-Винсент Миллей [15]. По моей настойчивой просьбе она перестала платить дань хотя бы двум самым фешенебельным из этих коммерческих предприятий, расположенных в более престижной части города, но продолжала цепляться за «Кисть и перо», объясняя тем, что эта организация для нее «социально» важна.
Я согласился. Стоило это недорого, и иногда там устраивались групповые выставки картин и скульптуры — ужасные дни: чай с бисквитными пирожными, страшно скрипучие деревянные полы, группки леди в забавных шляпках, но зато какая-нибудь небольшая старая, вся захватанная скульптурная работа матери могла получить здесь «почетный отзыв».
— Видишь ли, они совсем недавно открыли двери для скульпторов, — поясняла она мне куда чаще, чем требовалось, — а до этого там собирались только художницы и писательницы. И разумеется, теперь изменить название, чтобы включить в него скульпторов, они не могут, но мы сами называем себя «художницами резца». — Это выражение казалось ей таким забавным, что всякий раз, произнеся его, она принималась безудержно смеяться, прикрывая рукой свои старые зубы или, позднее, с довольным видом демонстрируя сияние новых.
В ту пору я почти не встречался со своими сверстниками, разве что иногда забредал в какой-нибудь бар в Виллидже, пытаясь уяснить, что вообще происходит вокруг. Потом разок меня пригласили в одну компанию, и там я познакомился с девушкой по имени Эйлин, которая оказалась такой же одинокой, как и я, только научилась скрывать это более умело. Высокая, стройная, с пышными темно-рыжими волосами и хорошеньким круглым личиком, которое порой выглядело настороженно-суровым, будто от предчувствия, что жизнь собирается ее как-то надуть, Эйлин также происходила из, как она это называла, «убого-светской семьи с претензиями» (прежде я никогда не слышал подобного выражения и тут же добавил его в свой лексикон). Ее родители тоже давно развелись, она тоже не пошла учиться в колледж и, опять же, как и я, зарабатывала на жизнь секретаршей в офисе какой-то фирмы. В общем, «белый воротничок». Существенная разница между нами заключалась в том, что она пыталась убедить меня, будто ей нравится ее занятие, потому что это «хорошая служба», но я посчитал, что у меня еще будет уйма времени, чтобы отучить ее от этой мысли. С самого начала знакомства мы с ней практически не разлучались — разве что на время работы, — и так продолжалось весь следующий год. Может, это и не была любовь, но нам вполне удалось убедить себя в обратном: мы постоянно твердили друг другу и самим себе, что любим друг друга. А если мы часто ссорились, то, следуя логике кинофильмов, на то она и любовь. Мы не отходили друг от друга, но, думается, через некоторое время оба начали подозревать, что, наверное, поодиночке нам просто некуда податься.