– Что такое пеленгас? – спросила Кира.
Рассказывая, мама наливала суп. Стоило ей снять крышку с кастрюли, как по кухне распространился умопомрачительный запах.
– Пеленгас – это рыба, – ответила она. – Неужели никогда не слышала?
– Кажется, слышала, – пожала плечами Кира. – Да, слышала. И еще есть рыба простипома. Ну-ну, и что пеленгас?
– Да пеленгас-то ничего, а тетка эта с семидесяти килограммов сбросила вес до тридцати шести! Может такое произойти с нормальным человеком?
– С нормальным – не может, – согласилась Кира. – Но какая же она нормальная?
– Вот именно. Игорь Евгеньеич ей так осторожно – мало ли, вдруг из окна еще выбросится! – говорит: я бы вам посоветовал поскорее обратиться в лечебное учреждение. В смысле, «Скорую» сию же минуту вызвать. Этого он уже не говорит, конечно, – уточнила мама, – но именно это имеет в виду.
– Зачем? – спросила Кира.
– Что – зачем? – не поняла мама.
– Зачем ей вызывать «Скорую»?
– Так помрет же, дура сумасшедшая!
– Мама, – вздохнула Кира, – в мире каждый день умирает от неизлечимых болезней множество людей. Умных, толковых, кем-то любимых. Это большая потеря для тех, кто их любит, и для человечества в целом. А ты предлагаешь спасать идиотку, которая сама свою болезнь и сотворила. Возвращать ей здоровье, чтобы она потом, может, нарожала кучу детей, таких же идиотов с выморочными генами. А они сделают несчастными кого-нибудь еще, потому что выдумают подобный же идиотизм. Или просто наркоманами станут.
– Ну почему обязательно наркоманами?
– Потому что все положительное им будет неинтересно, – отчеканила Кира. – Скучно оно им будет. Потому что эта прекрасная дама с пеленгасом передаст им постоянное чувство неудовлетворенности всем и вся и полную неспособность находить для своей неудовлетворенности хоть сколько-нибудь разумное применение.
– Ох, Кира, Кира! – вздохнула мама. – Ты хоть понимаешь, что с такими взглядами ты счастливой никогда не будешь?
– А с другими – буду? – усмехнулась Кира. – На другие взгляды кто-то мне выдаст гарантию счастья?
– Люди таких не любят.
– Каких – таких?
– Которые уверены во всем, что говорят и делают.
– Мама! – воскликнула Кира. – Ну сама же ты себя послушай! Зачем бы я стала говорить и тем более делать то, в чем не уверена? Что это за положительное качество такое – говорить то, в чем не уверен? Что за средство для всенародной любви?
– Ох, Кира. – Мама в очередной раз вздохнула. – По сути, ты, конечно, права. Но люди этого не любят.
Собственно, мама не сказала ничего нового – Кира с самого детства знала, что люди ее не любят. И знала, что не любят именно за это – за уверенность в своих словах и действиях, за жесткий напор в отстаивании своей точки зрения, за непримиримость к тому, с чем она не считала нужным примиряться.
То есть это уже потом, во взрослом возрасте, ее не любили вот так, осознанно. А в школе просто говорили, что Кирка Тенета считает себя самой умной и хочет всеми командовать.
Когда Кира услышала это впервые – ей передал всеобщее мнение одноклассник Валька Козырев, – то ужасно возмутилась и сразу же стала объяснять, что вовсе она не хочет никем командовать, а просто не терпит неправильности и несправедливости.
– Но другие же терпят, – спокойно возразил Валька. – А ты нет. Значит, считаешь себя самой умной.
– Но это же… это же… – То, что он говорил, да еще совершенно спокойным тоном, было так возмутительно, что Кира не могла найти слов. – Ведь так не должно быть! – выкрикнула она наконец.
Разговор этот произошел из-за выговора, который дали кому-то на комсомольском собрании; они учились тогда в девятом классе. Теперь Кира уже и вспомнить не могла, кому и за что был тот выговор, но ощущение несправедливости, которая для всех очевидна, но которую все при этом почему-то принимают как данность, – это ощущение она и теперь, спустя пятнадцать лет, помнила.
И помнила, как рыдала в арке своего дома от этого ошеломляющего открытия – что люди, оказывается, ополчаются не против несправедливости, а против того, кто этой несправедливостью возмущен и доказывает, что ее не должно быть.
Это было в первый и последний раз, чтобы она так рыдала из-за чьего-то к себе отношения. Отрыдавшись, Кира поняла, что на подобные мнения не имеет смысла откликаться не только бурно, но и вообще никак не имеет смысла откликаться.
«На каждый чих не наздравствуешься», – говорила бабушка; Кира наконец поняла смысл этой поговорки.
Может ли она не делать того, что считает правильным? Не может. Может ли высказывать суждения, в которых не уверена, и соглашаться с каждым, кто станет ее суждения опровергать? Не может.
Ну и о чем в таком случае рыдать? Остается только быть самой собой, другого и не хочется, и не получится, даже если бы и хотелось.
– Ешь суп, пока не остыл, – напомнила мама.
Кира ела, а мама сидела напротив и думала о своем. Она никогда не расспрашивала Киру ни о том, как прошел ее день, ни о ее планах на вечер, или на завтра, или на отпуск, например. Кира знала, что все это – все, из чего состоит жизнь других людей, жизнь дочери, да и ее собственная, – не кажется маме существенным. То есть, конечно, если бы Кира заболела, или случилось бы у нее какое-то несчастье, или не несчастье даже, а просто возникла бы какая-нибудь трудность, которая потребовала бы маминых действий, – та любые необходимые действия немедленно совершила бы. Но повседневность мамина была так заполнена папой – его настроениями, проблемами, иллюзиями, замыслами, – что для любых мелких событий просто не оставалось физического пространства.
А все, что происходило в Кириной жизни, было именно мелкими событиями, так что мама в общем-то и права была в своем к ним невнимании.
Она осталась мыть посуду, а Кира сварила себе какао и пошла с кружкой в комнату с эркером.
Раньше эта комната была бабушкина, и Кира приходила сюда только в гости: бабушка терпеть не могла, когда нарушалось пространство ее жизни, и делать это не позволялось никому, в том числе и внучке, особенно когда та была маленькая.
– В приличном французском доме, – говорила бабушка, – детей до пятнадцати лет не пускают даже в гостиную, если там собрались взрослые люди. Я считаю, очень правильное обыкновение.
Когда Кира была подростком, то на подобные обыкновения страшно сердилась. Прислушиваясь к разговорам взрослых, которые приходили к папе или к бабушке, она понимала, что вполне могла бы в них участвовать, и ничуть она не глупее какого-нибудь студента, который явился, например, на консультацию по диплому.
Но когда Кира сама перешла в категорию взрослых, то поняла французские и бабушкины резоны. Вот хоть Кристинку сегодняшнюю взять – очень было бы неплохо, если бы ее мама не пустила свою незаурядную девочку в комнату, где собрались взрослые, вместо того чтобы печься о том, как бы не развились у нее какие-то мифические комплексы.
Но и бабушкины доводы, и Кирина подростковая досада – все это осталось в прошлом. Бабушка умерла, а Кира выросла, и могла она теперь заходить в эту комнату когда угодно, только не было больше в этом вожделенного счастья.
Она села на диван, завернула ноги в плед и отхлебнула большой глоток из кружки. Где-то она читала, что в какао содержатся вещества, с помощью которых вырабатывается гормон радости. Понятно, что содержатся, какао ведь тот же шоколад, а шоколадом как раз все и заедают печаль, и приобретают радость. Во всяком случае, так считается.
Какао Кира и варила себе каждый раз, когда ее охватывала тоска.
Сначала ей показалось, что сегодняшняя ее тоска не имеет решительно никакой причины. В самом деле, что сегодня было особенного? Обычный день с отвратительной погодой, обычное сидение на работе, потом в универе тоже в общем-то ничего необычного она не наблюдала, потом, у Матильды, вроде бы тоже… Не считать же чем-то особенным детские бесцеремонные вопли.
«А просто сегодня передо мной прошла вся моя жизнь, – вдруг поняла Кира. – Жизнь показала мне сегодня все возможности – всё, на что я могу в ней рассчитывать».