Уильям, который мог бы разбудить меня, вернулся в Оксфорд, где его ждала должность младшего научного сотрудника, и теперь разрывался между радостью от вознаграждения за долгие годы учебы и тревогой, что оставил меня в столь подавленном состоянии.
Генри был само внимание: почти целый месяц ко мне не пускали посетителей – он говорил, что никому не позволит меня расстраивать, – и он ни разу не уходил к себе в студию. Генри работал дома над дюжинами эскизов к моим портретам, но мне, некогда очарованной его работами, теперь было все равно. Раньше мне нравилось, как он меня рисует, выделяя глаза и подчеркивая правильность черт, но теперь его искусство оставляло меня равнодушной, и я удивлялась, что когда-то считала его талантливым.
Его картины, развешанные, как трофеи, по всем свободным стенам в каждой комнате, вызывали у меня отвращение. Но хуже всех была «Маленькая нищенка» в спальне, написанная, когда мне было всего тринадцать, – эта картина преследовала меня, как мой призрак. Лондонские трущобы воспроизведены в мельчайших деталях, от пара над тротуарами до сажи, опускающейся с мутного неба. Тощий кот обнюхивает дохлую птицу в канаве. Рядом сидит умирающая девочка, босая, одетая лишь в рубаху, ее длинные волосы свисают до земли. Разбитая чашка для подаяний лежит рядом на мостовой, лицо воздето к небу, и на нем играет случайный луч света. На раме, созданной по эскизам художника, выгравирована строфа из его собственного одноименного стихотворения:
Невинная, нетронутая лаской,
Свободная от грез земной Любви,
Оставь покровы смертной, слабой плоти
И, озаряясь, в выси воспари.
Небесные к тебе склонятся духи,
Хоть ты и выйдешь к ним из темноты,
А рядом на престоле Всемогущий,
И в вечной радости Его невеста – ты.
Когда-то я восхищалась мистером Честером – у него так легко получалось писать настоящие стихи. Я не терпела критики в его адрес, плакала в сердцах, когда мистер Рёскин[7] нелестно отозвался о его первой выставке. Я смутно помнила то время, когда поклонялась ему, берегла каждое написанное им слово, каждый выброшенный рисунок. Я помню свое благоговение и признательность, когда он предложил нанять мне учителей, радость, охватившую меня, когда я услышала, о чем мама говорит с Генри в библиотеке. Тетушка Мэй не одобряла брака с человеком настолько старше меня. Но маму ослепили мысли о благах, которыми мистер Честер мог обеспечить ее дочь, а меня – меня ослепил сам мистер Честер. В семнадцать лет я вышла за него замуж.
Вышла за него замуж!
Я яростно схватилась за иголку, нижний стежок – раз, верхний стежок – два, меня вдруг переполнила ненависть и злоба. Вышивка по рисунку Генри была наполовину готова: яркие, насыщенные цвета, спящая красавица на увитом розами ложе. И хотя работа была не закончена, лицо спящей девушки уже напоминало мое.
Верхний стежок – раз, нижний стежок – два… Я втыкала иголку, уже не заботясь о стежках, с растущей злостью прокалывала ткань, пронзая нежную вышивку золотой нитью. Забывшись, я плакала вслух, без слез – первобытный хрип, который при иных обстоятельствах привел бы меня в ужас.
– Что с вами, мисс Эффи?
От испуга Тэбби обратилась ко мне по-старому.
Вырванная из яростного транса, я вздрогнула и подняла голову. Пухлое добродушное лицо Тэбби расстроенно сморщилось.
– О, что вы наделали! Ваши бедные ручки… и ваша прелестная вышивка! Ох, мэм!
Я с удивлением заметила на руках кровь от дюжины уколов. Кровавые следы были и на рукоделии, лицо спящей девушки испорчено. Я уронила пяльцы и попыталась улыбнуться.
– О боже, – ровно произнесла я. – Какая я неловкая.
Тэбби начала что-то говорить, глаза ее наполнились слезами.
– Нет-нет, Тэбби, со мной все в порядке, спасибо. Пойду вымою руки.
– Но, мэм, вы, конечно, примете опиумную настойку! Доктор…
– Тэбби, будь так добра, убери мое рукоделие. Сегодня оно мне больше не понадобится.
– Да, мэм, – вяло ответила Тэбби, но не двинулась выполнять приказание, пока я не вышла, спотыкаясь, из комнаты.
Я нащупала дверную ручку окровавленными руками, точно лунатик, совершивший убийство.
Я была нездорова почти два месяца, пока наконец доктор не решил, что я достаточно поправилась и могу принимать посетителей. Не то чтобы их было много: мама заходила поболтать о нарядах и уверить меня, что я еще успею нарожать детей, дважды меня навещала тетушка Мэй и обсуждала привычные дела с непривычной для нее мягкостью. Дорогая тетя Мэй! Если бы она только знала, как мне хотелось поговорить с ней! Но я понимала, что, начав, должна буду выплеснуть на нее все, рассказать о том, в чем не готова была признаться даже себе, – и потому я молчала и притворялась, что счастлива и что в этом холодном и унылом здании я – дома. Конечно, мне не удалось обмануть тетушку Мэй, но ради меня она старалась скрывать неприязнь к Генри и роняла короткие натянутые фразы, выпрямившись в кресле.
Генри любил ее не больше, чем она его, ядовито отмечая, что ее визиты определенно меня утомляют. Тетя ответила какой-то колкостью. Торжествуя, Генри заявил, что, пожалуй, ей стоит воздержаться от посещения этого дома, пока она не научится разговаривать вежливо, и что он не намерен заставлять свою жену выслушивать подобное. Тетушку Мэй втянули в неосмотрительные препирательства и погребли под градом взаимных упреков. Я смотрела в окно на удаляющийся маленький серый силуэт на фоне мрачного неба и понимала, что желание Генри исполнилось. Я была только его, навсегда.
Пришел март, и, хотя по-прежнему было очень холодно, все-таки светило солнце и в воздухе чувствовался намек на скорую весну. Из гостиной открывается прекрасный вид на сад с прудом и аккуратными клумбами, и в то утро я позировала Генри у широкого эркера. Я была еще очень бледна, но яркое солнце согревало мои щеки и распущенные волосы, и я понимала, что довольна и благополучна.
Ах, если бы я была сейчас в саду, чтобы прохладный ветер шевелил юбки, чтобы влажная трава касалась лодыжек. Мне хотелось вдохнуть запах земли, лечь на нее, впиться в нее, кататься по траве, словно играющая кошка…
– Эффи, не шевелись! – Окрик Генри вернул меня в реальность. – Повернись в три четверти, пожалуйста, и смотри, чтобы цимбалы не падали, я за них, знаешь ли, немало заплатил. Вот, так лучше. Не забывай, если это вообще возможно, я хочу, чтобы картина была готова к выставке, а времени осталось не много.
Я приняла нужную позу и поправила инструмент на коленях. Последняя идея Генри – «Дева с цимбалами»[8]. Он работал над картиной уже четыре недели; я на ней предстану в виде таинственной девушки из поэмы Кольриджа. Генри она виделась так: «Девочка-подросток, вся в белом, сидит на садовой скамейке, поджав под себя ногу, трогательно погруженная в свои музыкальные занятия. За ней простирается лес, а вдали – сказочная гора».
Я знала стихотворение наизусть и нередко воображала «абиссинскую деву». Я осмелилась сказать, что, по-моему, она должна выглядеть куда ярче и экзотичнее, чем безжизненная девочка, которую я изображаю, но ответ мистера Честера ясно дал понять, сколь невысокого мнения он о моем вкусе – художественном, литературном или каком бы то ни было. Мои опыты в живописи и поэзии были тому подтверждением. И все же я помню кое-что, еще до того как Генри запретил мне тратить время на то, к чему у меня не было никаких талантов; помню, что смотрела на холст, как на яростный звездный водоворот, и чувствовала восторг – восторг и зарождающуюся страсть.
Страсть?
Первая ночь нашего супружества, когда мистер Честер пришел ко мне и в глазах его я увидела вину и волнение, научила меня всему, что следовало знать о страсти. Мой невинный пыл моментально остудил его возбуждение; при виде моего тела он упал на колени не от счастья, но от раскаяния. С тех пор его акт любви был актом покаяния для нас обоих – холодное неудобное соитие, будто сошлись два локомотива. После зачатия ребенка прекратилось даже это.