Покончить с этой слезоточивостью — такова была теперь главная цель Жоана Смельчака. Итак, вперед
Непроезжими тропками направился он к своей деревеньке, и внезапно до него донесся жалобный птичий писк— пиу–пиу–пиу… Пищал воробей, полумертвый от голода. Жоан бережно поднял его. Несчастная птица! Она плакала голубыми слезами.
«Как странно, неужели птицы плачут голубыми слезами! Или я просто плохо вижу в сумерках? — прошептал он. — Все здесь на земле и в небесах гибнет от голода. От жажды никто не умирает, вода из глаз сочится прямо в рот». И ласково взъерошив бедняжке перья (ну и отощал же этот воробушек) он сказал:
— Меня удивляет, что они тебя, мой птенчик, еще не съели!
Смутно ощущая в себе какие–то перемены к худшему, чувствуя, что он уже не прежний Жоан Смельчак (как раз это–то и побуждало его высоко держать голову и принимать надменный вид), юноша бережно посадил птенца на ветку, посадил на самом виду, отдавая его во власть первого встречного слезоглотовца и зная, как голодные плаксы падки на такую добычу. А затем он вошел в деревню, где его с распростертыми объятиями встретили соседи и друзья. Свой восторг они выражали рыданиями. Мать пробилась к Жоану первая и сквозь слезы сказала:
— Мой милый Жоан! Долго ты странствовал в заморских краях, а мамочку свою все же не забыл. Правда ведь, родной мой? Ах, если бы ты знал, сколько я слез пролила, все глаза я по тебе выплакала, сыночек! Дни и ночи рыдала безутешно. Ну, а ты хоть разбогател? Привез ли деньги, чтобы справить мне достойные похороны, когда пробьет мой час?
— Нет, мама! К чему все это? Куда важнее другое — надо решительно изменить нашу жизнь.
Жоан горел желанием вещать и проповедовать. И, вскочив на камень, он обратился ко всем плаксам с такой речью:
— Сограждане! Сомкнем ряды в борьбе с никчемными слезами! Сбреем с лица мох, сотрем зеленую плесень с губ! Да здравствует революционная радость!
Но мало–помалу, друг за дружкой, слезоглотовцы, напуганные этими призывами, которые подрывали их кладбищенские традиции и нарушали гнилой и голодный покой, стали тайком разбегаться. Им пуще прежнего теперь хотелось рыдать, посыпая пеплом забвения крамольные речи Жоана Смельчака.
— Слушайте! Слушайте! — кричал он, тщетно пытаясь удержать это трусливое сборище.
Но кому нужны были его речи? И так ли убедительны были его слова, не холодные, но и не горячие, разве они могли совершить чудо и зажечь чьи–то сердца? И постепенно слезоглотовцы разбрелись кто куда, растворились в промозглой ночной сырости. Не покинула Жоана лишь мать, которая продолжала его донимать слезливыми уговорами:
— Оставь ты эти опасные идеи, сынок, не нарушай наш драгоценный покой, не пытайся порвать нашу связь с покойниками. И поплачь, как плачем мы все. Смирись, пусти слезу!
— Никогда, никогда я не смирюсь, — воскликнул Жоан, гордо и смело (по крайней мере, со стороны казалось, что он горд и смел). И в то же время (боже! Где теперь бродит другой Жоан Смельчак, и когда он придет сюда?!) он шепнул матери с робкой мудростью вконец истомленного человека: — Я не отступлю, мама, я не сдамся. Понимаешь, ни за что не отступлю. Но временно, только временно, и только чтобы восстановить силы… я хотел бы… Знаешь чего? Нашей любимой трески… Трески с картошкой… Но не думай, что я отказался от борьбы. Нет, никогда! Треска — это только чтобы утолить голод.
— Да, мой сын… да, мой дорогой мальчик… Только чтобы утолить голод. И бедняжка бросилась готовить треску; готовить, поливая ее слезами. А Жоан Смельчак все ждал и ждал, сам не зная, чего именно он ждет, то ли чуда, которое в один прекрасный день осушило бы все слезы на земле… то ли другого Жоана, который, увы, являлся к нему только по ночам, во сне…
И Жоан Смельчак временно, только временно, приняв во внимание, что кругом плачет столько людей, построил фабрику носовых платков и на этом разбогател. (Да! Но когда–нибудь, когда–нибудь…)