В этом варианте, — вставил Р., передразнивая его, — одежда спасает нас от непорочности малых и больших млекопитающих, отрезая нас от дикости этих существ, коим неведомы ни галантные ухаживания, ни бесстыдные чувства!
Э. пожала плечами и заявила, что все это ей кажется слишком очевидным, как всегда, несправедливым и в какой-то мере непристойным. Йерр возразил: напротив, он считает, что стыдливость-то как раз и непристойна и, кроме того, целиком основана на противоречии.
— Поскольку она притягивает взгляд к тому, что хочет скрыть от него, она тем самым и указывает на себя смотрящему. Подобный род бахвальства свойствен существам женского пола; когда женщина одергивает на себе юбку, она словно говорит этим жестом своему собеседнику: «Мне есть что показать, а ты будешь глупцом, если не проявишь интереса!» — иными словами, привлекает его внимание к невидимому, подчеркивая наличие иного, скрытого мира, который якобы не желает показать.
— Жесты и одежды, — воскликнул Рекруа, — отталкивают взгляды, вместо того чтобы привлекать их! Йерр прав: они скрывают наготу лишь затем, чтобы разбудить воображение человека, который, видя этот покров, создает для себя абстрактное, непостижимое представление о том, что скрыто от его взгляда, и испытывает потребность овладеть этим, одновременно сознавая всю запретность своего желания…
— Вот именно! — перебил его Йерр. — Одергивая юбку, женщина, полная стыдливости, навязывает взгляду мужчины факт, ранее им не замечаемый. Таким образом, он перестает видеть и, основываясь на этой невозможности, которую она ему так умело преподнесла, пытается видеть другим способом, к которому она его принудила, то есть мысленно увидеть то, что прячут ее руки.
Э. со смехом сказала, что сегодня, пожалуй, неправ пурист. Что речь идет не о стыдливости, а о напускной добродетели. Коэн добавил к этому, что древние богословы называли эту последнюю «жаждой похоти».
Тут Уинслидейл постучал по столу и призвал нас заняться музыкой. <…>
Мы встали из-за стола. Настроили инструменты. Уинслидейл — явно желавший нас поторопить — сделал нам сюрприз, неожиданно принеся корзинку с фруктами, «чтобы подсластить кофе».
Мы довольно успешно сыграли до-мажорный квартет 1781 года[114], хотя Томасу не удались многие длинные форшлаги, а во время исполнения prestoего то и дело одолевал дурацкий смех. Затем А. прекрасно сыграл нам несколько сонат Карла Филиппа Эммануила Баха, которые я нашел не такими уж банальными, какими он их считал.
Этот день был достоин того, чтобы посвятить его Гайдну. В комнате было свежо. Йерр намекнул, что после такой долгой дискуссии о голых телах его тело мучит жажда.
Мы с Томасом уложили в футляры свои инструменты. По просьбе Уинслидейла Марта и Коэн сыграли еще квартет соль минор 1793 года — Великолепный Эстергази[115].
Вслед за чем все мы, в превосходном настроении, оделись и разошлись в разные стороны.
Вторник, 9 октября. Именины малыша Д. Я зашел к нему во время полдника. Подарил дорожную карту Нормандии. А. изумленно вытаращил глаза, когда Д… расстелил перед ним эту карту на полу гостиной. Я объяснил, что это не моя инициатива, а просьба его сына.
Д. пришел в полный восторг от извилистых маршрутов, нанесенных на карту, и с полнейшей серьезностью принялся изучать дорожные знаки. Хотя при этом очень страдал от сознания, что у его отца нет, «как у всех людей», своего автомобиля.
Среда, 10 октября.
Улица Сегье. Рекруа опять схватился с Йерром. Ни у кого в мире нет права единолично распоряжаться родным языком! Каждый говорящий, наравне с самым ученым филологом, с самым даровитым писателем, имеет личное бесспорное право владеть хотя бы крошечным клочкомязыковой территории! Но это право подтверждает всего лишь его принадлежность к данному языку и языковой среде и ни в коем случае не позволяет ему возглашать себя собственником и правителем, а также угнетать своих друзей!
Однако Йерр не сдавался: язык должен был безупречным. Недвусмысленным. Точным.
— И хватит об этом! — заорал он. — Меня тошнит от всего этого! Я делаю то, что делаю. И пусть каждый говорит на том языке, который ему нравится. А я буду поступать по своему разумению. За неимением лучшего. И тем хуже для вас!
Они ругались, как малые дети. Среди баков, переполненных зловонными отбросами — последствием забастовки мусорщиков.
13 октября. Коэн зашел за мной в половине седьмого. Потащил меня на площадь Бодуайе.
— Вот здесь, — сказал он, — восемьсот сорок восемь лет назад, 13 октября 1131 года, проезжал верхом Филипп, сын Людовика Толстого; конь, испугавшись стада свиней, вдруг встал на дыбы и сбросил седока, который разбил голову о камни мостовой и тут же испустил дух.
Я дал ему четверть часа на воспоминания о свиньях. Кажется, их гнали в конец улицы Бар. Он будто своими ушами слышал, как они визжат истошными, почти детскими голосами, когда их режут в немецких деревнях.
Мы поужинали там же, неподалеку.
Воскресенье, 14 октября. Мы собрались, почти все, на улице Бак, по приглашению Элизабет и А.
Д., судя по всему, был крайне доволен нашим приходом. Выстроил нас по ранжиру, словно деревенский стражник, пересчитал, тыча в каждого пальцем, и объявил, что никогда еще не видел Уинслидейла и Коэна.
Затем властно приказал новым гостям представиться. Выказал предпочтение Томасу. Когда оба малыша поели, Глэдис вышла в другую комнату, чтобы уложить спать Анриетту.
Мы сели за стол около двух часов. А. сказал, что хочет поблагодарить нас за эти долгие месяцы.
— След от ножа, который чуть не рассек мне горло, пока не совсем сгладился, — сказал он. — Временами все еще искажается, становится зыбким. Но в общем дело идет на лад. Темные силы стали моими привычными, нестрашными спутниками. В конечном счете я их одолею.
И добавил, что получил от нас самих больше, чем от наших врачей или наших аргументов, и что это было прекрасно, а главное, куда полезнее всего остальною. А потом повернулся к Йерру со словами:
— Таким образом, я избежал безжалостной хватки смерти.
— Будь я на вашем месте, — ответил Йерр, — я бы возблагодарил Господа за то, что Он создал меня с такой чувствительной, уязвимой, страдающей душой! Такой впечатлительной, что ей причиняют боль даже грезы! Что же до нашего блажного миллиардера, — продолжал он, взглянув на Р., — коему по крайней мере однажды все ценности показались вероятными, почва — незыблемой, язык — многозначительным, а дневной свет — сияющим, то тут мне нечего сказать… Я охотно оплатил бы из своего кармана семь свечей — как минимум семь белых восковых свечей, чтобы поставить их у ног Ассумпты!..[116]
Рекруа даже глазом не моргнул. Всего только и заметил, что, невзирая на заявления Йерра, никому из нас не суждено очиститься от сообщничества, за которое мы держались с жестокостью, ставшей основой нашего существования. О чем неоспоримо свидетельствует все в этом мире, вплоть до самой незначительной мысли, до самого незаметного жеста, выражающего желание. Она возрождается в нас в каждую минуту, эта жестокость, не видящая как низости своей цели, так и источника своей лихорадочной страсти.
— Ваше суфле восхитительно! — добавил он, обращаясь к Элизабет. <…>
А. налил нам вина. <…> Элизабет подала филе солнечника под белым соусом с мидиями. Увы, Э. перестаралась: в нем было слишком много жидкости из раковин мидий. Получился не соус, а почти рыбный бульон. Такой пряный, что от него горело во рту. Бож с улыбкой сказал:
— Надо бы переименовать рецепт и вместо «Святого Петра по-нормандски»[117] назвать это блюдо «Улиссом, потерпевшим кораблекрушение».
Его шутка ужасно рассмешила Коэна.
Затем Томас призвал нас определить природу дружбы. Я лично начал с того, что остерегся бы искать ее мотивы или цели, обратив внимание лишь на последствия. Что я всем сердцем привержен таким узам. Но что я не стал бы слишком пристально изучать ее основу, ибо, на мой взгляд, это нескромно.