Впрочем, все три года он ежемесячно Николаю Степановичу пересылал некоторые суммы, очень скромные, – вознаграждение за то, что егерь «присматривает за домом».
Эти «суммы», как и сам Плетнев, дядьку нисколько не интересовали, ему хотелось как можно скорее закончить скучную и ненужную процедуру, а когда Алексей Александрович, поколебавшись, все же спросил, за что могли убить такого безобидного человека, махнул рукой и встал, собирая бумажки:
– Да хоть за что! За кабана, к примеру. Он браконьеров этих на дух не переносил и гонял страшно. Он же… шумливый мужик такой, да и не боялся ничего. Тут же заказник, у егерей власть особая. Кто без лицензии набегает, егерь вполне может и срок впаять, если поймает, конечно! А то, бывает, большие люди наезжают, ну, развлечься. В баньку там, ушицы наварить, поддать как следует, ну и пострелять, конечно. А как у них лицензии проверять, если они на самом деле большие?! И из Твери, и из Москвы, само собой! С соседом Степаныч не ладил опять же! Вроде егерь у него по осени собаку застрелил, а сосед собачник знатный, и зверюга была дорогих кровей. Так они тогда сцепились, еле растащили их! Опять же квасил он вчера с кем-то крепко! А с кем он мог квасить, когда зять только сегодня приехал и его на автобусной остановке все видели? Со своими только, а соседи все по участкам сидели, и жены ихние это подтверждают, да и лило как из ведра! А посторонние машины через посты не заезжали, у них там муха не пролетит! Да и питье какое-то странное – целый литр вискаря!.. Это сколько ж за него денег пришлось отвалить?!
Плетнев сказал, что виски его. Он по приезде угостил егеря. Дядька как будто удивился, глянул на Плетнева оценивающе и ушел, предупредив, что «могут вызвать».
Уходя, он, должно быть, позабыл закрыть калитку, потому что вскоре Алексей Александрович, задумчиво качавшийся в качалке, обнаружил в кусте лилий и роз козу, которая будто бы ухмылялась – морда была скособочена на одну сторону, изо рта торчал букет, который она смачно жевала.
– Пошла вон, – сказал Плетнев козе не слишком уверенно. Та продолжала жевать. – Пошла вон, кому говорю!
Коза, не обращая на него внимания, сунулась в куст и вынырнула с новым букетом в пасти.
Плетнев понятия не имел, как следует обращаться с козами, он даже побаивался немного, все же у нее рога, и внушительные, и снова закричал на козу и замахал руками, и тут его – и клумбу! – спасла Валюшка, прибежавшая с улицы на шум.
Она очень ловко, пинками, выгнала козу, утираясь крепкой загорелой рукой, немного поплакала перед Плетневым, повторяя, что «такого смертоубийства тут сроду не бывало, а до чего хороший был человек-то, до чего хороший!», и убралась за ворота стоять в толпе перед домом егеря, рыдать и на все лады повторять все то же самое, про смертоубийство и хорошего человека.
Эту ночь Плетнев не спал и уехал очень рано, часов в шесть. Он старательно запер обе двери – ту, что на террасу, на щеколду, а ту, что на крылечко, на замок, – и долго не мог понять, что делать с тяжелой связкой длинных заржавленных ключей на красной капроновой перекрученной ленте.
Отдать их было некому – егерь Николай Степанович, всю жизнь присматривавший за домом, никак не мог принять у него ключи!
Плетнев сунул связку в «бардачок» своей немыслимой машины, чувствуя вину и перед домом, и перед егерем, замотал цепью ворота и уехал, уверенный, что не вернется никогда.
Он вернулся через три дня.
В Москве ему было решительно нечего делать, никто не мог знать, что он «в городе», а звонить и оповещать он никого не стал.
В просторных, свежих и очень удобных комнатах его квартиры, глядевших окнами на Кремль, в прохладе кондиционированного воздуха, в привычном и продуманном уюте он не находил себе места. Этот мир – его прежней бодрой жизни, деловых и карьерных интересов, умных и нужных людей, стройных мыслей, четких расписаний на много дней вперед – перестал существовать, а никакого другого у него не было.
Миры не создаются в одночасье. Прошло слишком мало времени с тех пор, как не стало прежнего, откуда же взяться новому?..
Можно попробовать жить по-старому, но для этого нужно приложить слишком много усилий – звонить секретарше, заказывать самолет в Монте-Карло или Ниццу, собирать чемодан, лететь, а там, куда прилетишь, разбирать чемодан, находить знакомых, «вливаться» в круг их интересов и формировать свой – чтобы на их гостеприимство и любезности отвечать собственным гостеприимством и любезностями, все по правилам.
Или «погружаться» в прежний график светских мероприятий, до которых он и в прошлой жизни был не слишком большой охотник, а для этого опять звонить секретарше, чтобы она везла приглашения, коих по летнему времени не могло быть слишком много – все приличные люди разъехались по своим виллам в Сен-Тропе или Кап-Ферре, да и нет ничего скучнее на свете, чем летние светские мероприятия!
Немногочисленные оставшиеся в Москве «свои» до смерти надоели друг другу, мечтают поскорее отбыть хоть куда-нибудь, лишь бы подальше отсюда, раз от разу забывая, что там, куда они уедут, будет все то же самое – те же московские знакомые, те же льняные платья и греческие сандалии у дам, те же льняные костюмы у мужчин, тот же апельсиновый спритц, те же надушенные собачки, тот же флирт, намеки, сплетни, непременно чей-нибудь громкий и неожиданный развод – почему-то громкие и неожиданные разводы непременно случаются на летних морских курортах!..
От одной мысли, что все это сейчас придется проделывать, ему становилось нехорошо. Проделывать сразу же, начиная с той секунды, как он позвонит секретарше и объявит, что «летит», и уж обязательно кто-нибудь доложит Оксане и Марине, и они обе явятся, где бы он ни находился, потому что «точки еще не поставлены», как объясняла ему Оксана, и при этом бриллиантовые реки стекали у нее по шее прямо в декольте, и все объяснения еще впереди.
Потрудитесь дать, голубчик!
Пожалуй, только в деревню Остров ни одна, ни другая явиться не могут по определению – уж такое это особое место.
Побыв дома два дня, Плетнев с изумлением констатировал, что деваться ему, в общем, некуда. Никакой свободы выбора у него нет – а может, и не было никогда?..
И почему-то смутно представился ему серый и влажный осенний день, гул подходящей электрички, толпа на загородном перроне, нейлоновая куртешка с «молнией», которую вечно заедало, и мать носила ее в магазин «менять», да так и не поменяла, веселые лица, хохот и обрывки разговоров, резиновые сапоги, которые уже в Москве на Сухаревке натерли ему пятку так, что ступить было больно. Мать говорила, что у него «не ноги, а одно горе», он и вправду то и дело стирал их до кровавых мозолей. Нищее серо-желтое поле, упиравшееся в горизонт, куча мешков и ящиков, возле которых студенты навалили свои рюкзаки и телогрейки, баба в теплом платке, сказавшая язвительно, что «картошку копать – это тебе не книжку читать, понимание нужно!». И девчонка из третьей группы, попавшая к нему «в пару», они все работали «парами» – один копает, другой собирает, – которая, весело блестя глазами, объявила, что они непременно должны вон тех дураков обогнать и он, Плетнев, за это отвечает.
Девчонка то и дело перекликалась с теми двумя «дураками», на Плетнева не обращала никакого внимания, и потом, вернувшись в институт, он исподтишка наблюдал за ней, все мечтал поближе познакомиться, но очень быстро она выскочила замуж за одного из тех двоих, которых непременно нужно было опередить на картошке!
Может, это и была свобода, только он тогда ее не узнал?
Два дня Плетнев просидел в квартире почти безвылазно, лишь съездил в магазин. И повар, и домработница были отпущены, вернутся не скоро, а есть хотелось уже сейчас. Еда показалась ему невкусной, как будто он по ошибке купил муляжи из папье-маше. Вроде все похоже на настоящее, и даже краше настоящего, но вкуса никакого не имеет.
В середине своей третьей московской ночи Плетнев встал, потому что лежать надоело, включил было телевизор, но сразу выключил – показывали какой-то замшелый американский фильм, выдавая его за новый, и перевод был ужасным, слушать тошно. Лучше бы не переводили.