Дни до следующей встречи на «Сем. 211» тянулись долго. Мадлен пришла пораньше, заняла место за столом в аудитории рядом с тем, где обычно сидел Леонард. Но он, явившись с опозданием на десять минут, сел на свободный стул рядом с профессором. Во время занятия он ничего не говорил, ни единого разу не взглянул в сторону Мадлен. Лицо его распухло, по одной щеке протянулась цепочка прыщей. Когда семинар кончился, Леонард первым вышел за дверь.
На следующей неделе он вообще пропустил занятие.
Так Мадлен осталась сражаться с семиотикой, с Зипперштейном и его последователями в одиночку.
Теперь они обсуждали «О грамматологии». У Деррида говорилось следующее: «В этом смысле оно является снятием (Aufhebung) других видов письма, в особенности письма иероглифического и лейбницевской характеристики, которые ранее были единым жестом подвергнуты критике»[5]. Когда на автора находило поэтическое настроение, он говорил: «Однако письмо в его нефонетическом аспекте предает самое жизнь. Оно угрожает одновременно дыханию, духу, истории как отношению духа к самому себе. Оно завершает, парализует, ограничивает их».
Поскольку Деррида утверждал, что язык в силу своей природы разрушает смысл того, распространению чего пытается способствовать, Мадлен размышляла о том, как можно ожидать от нее, чтобы она поняла смысл его утверждений. Возможно, он этого и не ожидал. Потому-то и разработал столько ученых терминов, столько безнадежно запутанных грамматических конструкций. Потому-то и изъяснялся такими предложениями, что на отыскание подлежащего в них уходила минута. (Разве можно вообще разобрать по составу «стихийное самопорождение означаемого внутри Я»?)
Когда после чтения по теории семиотики принимаешься за роман, ощущение такое, будто бежишь с пустыми руками после того, как побегаешь с гантелями. Выходя из аудитории после «Семиотики 211», Мадлен находила убежище в Рокфеллеровской библиотеке, спускалась в подвальное помещение, где полки источали оживляющий запах плесени, и хватала что-нибудь – что угодно, «Обитель радости», «Дэниела Деронду», – лишь бы восстановить нормальное душевное состояние. Как замечательно было читать, когда одно предложение логически вытекало из предыдущего! Какое утонченное чувство вины охватывало ее от сознания собственной испорченности, когда она наслаждалась повествованием! В романе XIX века Мадлен чувствовала себя в безопасности. Там всегда попадались люди. Они обитали в месте, похожем на мир, где с ними что-то происходило.
Кроме того, в романах Уортон и Остин было еще и немало свадеб. Там были всевозможные мужчины, мрачные, неотразимые.
В следующий четверг Мадлен пришла на семинар в норвежском свитере с узором из снежинок. Она снова стала носить очки. Леонард не показывался вторую неделю подряд. Мадлен беспокоилась, вдруг он больше не придет, но семестр был уже в разгаре – бросать было поздно. «Никто не видел мистера Бэнкхеда? Он что, болен?» Никто не знал. Пришел Терстон с девушкой по имени Кассандра Харт, оба шмыгали носом и щеголяли героиновой бледностью. Вынув черный фломастер, Терстон написал на голом плече Кассандры: «Кожа искусственная».
Зипперштейн был оживлен. Он только что вернулся с конференции в Нью-Йорке и был одет не так, как обычно. Мадлен слушала, как он рассказывает о докладе, который сделал в Новой школе, и внезапно до нее дошло. Семиотика была той формой, которую принял у Зипперштейна кризис среднего возраста. Переход в семиотику позволил Зипперштейну носить кожаную куртку, летать на ретроспективы Дугласа Серка в Ванкувер и охмурять всех сексапильных беспризорниц, приходящих к нему на занятия. Вместо того чтобы уйти от жены, Зипперштейн ушел с кафедры английского. Вместо того чтобы купить спортивную машину, он купил деконструкцию.
А сейчас он, усевшись за стол, начал говорить.
– Надеюсь, вы читали выпуск Semiotext(e) за эту неделю. Вспоминая Лиотара и желая отдать должное Гертруде Стайн, я хотел бы, с вашего позволения, выдвинуть следующий тезис: желание это такая штука – тут вся штука в том, что никакой штуки нет.
Так вот оно что. Это и была реплика Зипперштейна. Он сидел перед ними, моргая, и ждал, пока кто-нибудь ответит. Казалось, терпение его бесконечно.
Мадлен давно хотелось понять, что такое семиотика. Ей хотелось понять, по какому поводу весь этот шум. Что ж, теперь она почувствовала, что понимает.
Но потом, на десятой неделе, по причинам целиком внепрограммным, в семиотике вдруг появился смысл.
Как-то в апреле, в пятницу вечером, в начале двенадцатого, Мадлен читала в постели. На эту неделю им задали текст Ролана Барта «Фрагменты речи влюбленного». Учитывая, что он был задуман как книга о любви, вид у издания был не особенно романтический: обложка мрачного шоколадного цвета, название напечатано бирюзовым. Фотографии автора не было, лишь краткая биография, где перечислялись другие работы Барта.
Книжка лежала у Мадлен на коленях. В правой руке – ложка, которой она ела арахисовое масло прямо из банки. Ложка как раз соответствовала форме ее неба, так что арахисовое масло гладко размазывалось по языку.
Открыв введение, она начала читать.
Необходимость этой книги заключается в следующем соображении: любовная речь находится сегодня в предельном одиночестве[6].
Весь март стоял холод, но теперь потеплело – температура поднялась до десяти с чем-то. Наступившая оттепель тревожила своим внезапным приходом, из водосточных труб и желобов капало, на тротуарах появились лужи, улицы затопило, постоянно слышался звук воды, сбегавшей вниз по холму.
За открытыми окнами стояла жидкая темень. Мадлен облизнула ложку и стала читать дальше.
То, что удалось здесь сказать об ожидании, о тоске, о воспоминании, – всего лишь скромное приложение, предлагаемое читателю, чтобы он им завладел, что-то добавил и убавил и передал его другим; вокруг фигуры идет игра в веревочку; порой делают лишнее отступление, чтобы еще на секунду удержать кольцо, прежде чем передать его дальше. (Книга, в идеале, была бы кооперативной: «Товариществом Читателей-Влюбленных».)
Дело было не только в том, что написано было красиво. Не только в том, что эти начальные строки Барта сразу же показались понятными. Не только в облегчении: вот наконец есть книжка, по которой можно написать диплом. Выпрямиться в постели Мадлен заставило другое – нечто близкое к оправданию того, что она вообще читала книжки и всегда их любила. Ей был подан знак – она не одинока. Тут было ясно сформулировано то, что она внутренне ощущала до сих пор. Сидя в постели в пятницу вечером, одетая в тренировочные штаны, с забранными в хвост волосами, в заляпанных очках, поедая из банки арахисовое масло, Мадлен пребывала в состоянии предельного одиночества.
Это было связано с Леонардом. С тем, что она к нему испытывала и чего не могла никому рассказать. С тем, как он ей нравился и как плохо она его знала. С тем, как отчаянно ей хотелось его увидеть и как трудно это было сделать.
В последние дни, не выдержав одиночества, Мадлен стала прощупывать почву. Заговорив о «Семиотике 211» с соседками, она упомянула Терстона, Кассандру и Леонарда. Оказалось, что Эбби помнит Леонарда по первому курсу.
– Какой он тогда был? – спросила Мадлен.
– Такой, я бы сказала, впечатлительный. Очень умный, но впечатлительный. Он мне постоянно звонил. Прямо каждый день.
– Ты ему нравилась?
– Нет, просто поговорить хотел. По часу держал меня у телефона.
– О чем же вы разговаривали?
– Обо всем! О его романе. О моем романе. О его родителях, о моих родителях. Как на Джимми Картера напал этот водяной кролик – он на том случае прямо задвинулся. Все говорил без конца.
– С кем он тогда встречался?
– С одной девушкой по имени Минди. Но потом они расстались. Вот тогда он начал мне звонить по полной. Прямо раз шесть в день звонил. Все без конца рассказывал, как хорошо от этой Минди пахло. От нее шел такой запах, с которым у Леонарда была якобы идеальная совместимость, в химическом смысле. Он волновался, что теперь все девушки будут пахнуть не так, как ему хочется. Я ему говорила, что это, наверное, ее крем. А он: нет, это у нее кожа такая. Идеальная в химическом смысле. Да, вот такой вот он. – Она остановилась и пытливо взглянула на Мадлен: – А почему ты спрашиваешь? Он тебе нравится?