В январе Северо отвез на почту в Гуаресе отчет Аны для господина Уорти, а вернулся с письмом из Севильи, написанным витиеватым почерком Хесусы и отправленным месяц назад:
«Какая тягостная задача стояла передо мной, доченька, когда я выбирала, что и кому отдать, и готовилась покинуть дом, в котором прожила тридцать пять лет. Будь ты рядом со мной, мы могли бы вместе плакать, молиться и находить утешение друг в друге. Вероятно, ты настолько переполнена горем, что не в состоянии отвечать на мои письма. Или же они затерялись. Я отправляюсь в путь послезавтра и доберусь до монастыря через два дня. Меня ждет новая жизнь — безмолвие и размышления, а ты молись обо мне и знай: хотя мы больше никогда не увидимся, ты будешь присутствовать в каждой моей молитве. Твоя любящая мать Хесуса».
— Что это значит? — спросила Ана мужа. — Еще письма есть?
— Нет, только одно. Что-то случилось?
Ана тяжело опустилась на стул, перечитала письмо и погрузилась в оцепенение.
— Я не могу… кажется… мой отец умер, а мать…
За десять лет, что Северо и Ана были знакомы, он не смел утешать ее, когда умер Иносенте, затем дедушка Кубильяс, а потом Рамон. Сейчас она сидела, ошеломленная известием, перечитывая письмо во второй раз, в третий, будто это могло пролить свет на случившееся. Он поднял жену, прижал к груди в ожидании, что она обнимет его, однако руки Аны безвольно висели, как у марионетки. Северо приподнял ее подбородок, и она внимательно посмотрела на мужа, словно пытаясь заглянуть в его душу. Ее черные глаза наполнились влагой, но слез не было. Это была Ана, которую он знал, но в то же время другая, похожая на напуганного ребенка.
— Ана… — шепнул он в ухо жены. — Моя Анита.
Собственное имя как будто пробудило ее, она вздрогнула, обняла мужа, и ее плечи затряслись в безмолвных рыданиях.
Конверт с черной каймой прибыл неделю спустя, хотя отправили его на месяц раньше предыдущего письма. Отец Аны упал с лестницы, со второго этажа их дома на Пласа-де-Пилатос. Его нашли, всего переломанного, но еще живого, у ног крестоносца. Все усилия оказались напрасны, писала Хесуса, он так и не пришел в сознание.
Дону Густаво был шестьдесят один год, и, когда Ана видела его в последний раз, он еще выглядел молодым энергичным мужчиной, несмотря на постоянно хмурое выражение лица. Ане исполнилось уже двадцать восемь, и трудно было представить, что та девушка, которая невестой покинула отчий дом на Пласа-де-Пилатос, и женщина, сидевшая на пеньке возле пруда и оплакивавшая смерть очередного мужчины в своей жизни, — это один и тот же человек.
В течение последних десяти лет она редко думала о родителях. Они были от нее так же далеки мысленно, как и географически. Она едва помнила, как они выглядят, и теперь пыталась вызвать их образ, но в сознании вспыхивали лишь отрывочные видения, словно искорки на поверхности воды.
Дон Густаво ходил, впечатывая каблуки в землю, не сгибая коленей, расправив плечи, выпятив грудь. Он тащил свое достоинство, словно тяжелый якорь. Может, знатные предки с их завоеваниями были для него не только честью, но и обузой? За всю жизнь он не совершил ничего значительного, и в его высокомерном взгляде сквозила неудовлетворенность человека, не сумевшего оставить после себя след, не выполнившего основной задачи и не родившего сына, который носил бы его имя.
Ее мать, лишившаяся статуса замужней женщины, теперь должна была стереть собственную индивидуальность, надев монашеское платье, и провести в молитвах оставшиеся дни, вымаливая прощение за свои неудачи. Ану злило, что обоим родителям выпало на долю уйти из жизни, погрузившись в пучину раскаяния.
Неподалеку маленькая Консиенсия собирала на берегу пруда жеруху. Взглянув на нее, Ана подумала о сыне. Она не видела Мигеля пять лет, но часто писала ему письма, на которые он добросовестно отвечал. Элена подробно рассказывала о здоровье мальчика и его успехах в школе. Помнил ли он мать? Ана знала ответ на свой вопрос: естественно, нет. В жизни Мигеля она была еще более смутной тенью, чем для нее собственные отец и мать. Она почувствовала угрызения совести, но отмахнулась от них, как от мухи, которая подлетела слишком близко. А если их подпустить, то, по-новому взглянув на свою жизнь, она пожалеет о собственных выводах и решениях и согнется под тяжестью раскаяния. Нет, сказала она, никаких сожалений.
Ана взглянула на другой берег пруда. Северо помахал ей, словно ждал, когда она заметит его. Всю неделю он старался постоянно быть рядом, готовый приблизиться по первому жесту, и не сводил с жены изумрудных глаз. Со дня получения известия о смерти ее отца он стал еще заботливее. Сначала Ану тяготила его нежность, но затем она почувствовала такое одиночество, что в конце концов сдалась. Когда он обнимал ее, называл ласковыми именами и целовал те места, которые, как думала Ана, больше никто никогда не поцелует, она принималась плакать, словно не хотела его внимания, не желала его самого. Но она желала. Очень.
Перед свадьбой с Северо Ана переселила Консиенсию вниз, к слугам, в комнату Флоры. Горничная попросила, чтобы хозяйка разрешила девочке держать чашку и губки во время вечернего омовения. Консиенсия смотрела, как уверенные руки Флоры моют и припудривают тело Аны, расчесывают ее длинные волосы, заплетают в косы и завязывают на концах лентами. И скоро Консиенсия уже сама могла обтирать Ану с одной стороны, в то время как Флора занималась другой.
Хотя ночь малышка проводила с Флорой, днем она не отходила от Аны. Парочку частенько видели за работой в садах и огородах: Ана была ниже других женщин, а Консиенсия, всегда отстававшая на шаг от хозяйки, — ниже других детей. Рабы за глаза называли их Пульга и Пульгита — Блоха и Блошка.
— Что это за растение, сеньора?
— Это шалфей, моя хорошая. Его листья используются при боли в горле и для лечения ссадин и ран.
Взрослея, Консиенсия часами слушала рассказы взрослых, помнивших Африку, и расспрашивала про различные растения и лечебные средства, пока не вытягивала из них такие подробности, о которых они и сами стали забывать. Она собирала информацию с таким же усердием, как и растения, и в результате превзошла Ану в искусстве врачевания.
Девочка обладала удивительным даром и, смешивая в нужных пропорциях листики, цветы и плоды, готовила отвары от всевозможных недомоганий — от боли в животе до меланхолии. При ожогах она натирала сырой картофель и прикладывала кашицу к пораженному участку, чтобы предупредить отслаивание кожи. Редко используемые Аной иглы для вышивания превратились в ланцеты для вскрытия фурункулов и гнойных нарывов, которые Консиенсия затем обрабатывала мазью из растертых цветочных лепестков, перемешанных с кокосовым маслом или свиным жиром. Через какое-то время женщины перестали беспокоить Ану и больше не просили ее осмотреть загноившийся порез или вылечить ребенка. Они обращались к Консиенсии, хотя та была еще девочкой. Горбатая, искривленная спина делала ее похожей на старушку и наделяла авторитетом, которым малышка вряд ли бы пользовалась, не будь она такой уродливой. Ее короткие искривленные ноги были сильны и проворны. Девочка передвигалась так быстро, что люди, видевшие, как она перебегает из касоны в бараки, из бараков в огороды, из огородов в поля, только диву давались. Казалось, горбунья находилась сразу в нескольких местах и появлялась из ниоткуда, когда ее никто не ждал.
Консиенсия росла и все чаще брала на себя заботу о больных и раненых, принимала роды, помогала обряжать покойников. К двенадцати годам она знала о человеческих страданиях куда больше, чем можно было ожидать от девочки, которая никогда не покидала гасиенды Лос-Хемелос.
Постоянное соприкосновение с жизненными процессами, от самого рождения до зачастую мучительного и насильственного конца, наложило отпечаток на ее характер. Спокойный нрав, который она выказала в самый первый день своей жизни, проявился в необычной сдержанности: она была не по годам молчалива и наблюдательна. У одних это вызывало доверие, у других — страх. Люди стали называть девочку колдуньей, однако ее такая репутация, по-видимому, ничуть не тревожила.