Госпожа д'Орб не спала две ночи кряду, третий день не раздевалась. Юлия предложила ей пойти поспать, — Клара ни за что не соглашалась. «Ну что же, — сказала Юлия, — пусть поставят в моей спальне раскладную кровать, — и, подумав немного, добавила: — А может быть, она захочет лечь со мной? Что на это скажешь, сестрица? Болезнь у меня не заразная, ты мною не брезгаешь, ложись-ка со мною рядышком». Так и решили сделать. Меня же отослали в мою спальню, — я и в самом деле нуждался в отдыхе.
Утром встал я очень рано. С тревогой я думал о том, как прошла ночь, и при первом же звуке голосов вошел в комнату Юлии. Помня, в каком состоянии была накануне госпожа д'Орб, я полагал, что найду ее в полном отчаянии и буду свидетелем исступленного горя. Войдя, я увидел, что она сидит в креслах, расстроенная и бледная, без кровинки в лице, с потускневшим и почти угасшим взором; но она была кротка, спокойна, говорила мало, без возражений подчинялась всему, что ее просили делать. Что до Юлии, то она казалась не такой слабой, как накануне; голос ее стал тверже, движения быстрее, словно к ней перешла живость ее кузины. Мне не трудно было понять, что мнимое улучшение на самом деле лишь лихорадочное возбуждение, но я видел также, что глаза ее блестят от какого-то тайного и радостного волнения, и не мог угадать, его причины. Однако врач уверенно подтвердил свое вчерашнее заключение; больная думала то же самое, и у меня не осталось ни малейшей надежды.
Я должен был на некоторое время отлучиться, а когда возвратился, заметил, что комната тщательно прибрана, что в ней царит порядок и изящество; Юлия приказала поставить на камин горшки с цветами, занавеси на окнах были раздвинуты и подобраны; комнату проветрили, в воздухе разливался приятный аромат. Никто бы не сказал, что это спальня больного. Столь же тщательно Юлия позаботилась о своем туалете. В ее, казалось бы, небрежном наряде было столько вкуса и прелести. Можно было подумать, что это светская дама, ожидающая гостей, а не сельская жительница, приготовившаяся к смертному своему часу. Заметив мое удивление, она улыбнулась; она угадала мои мысли и уже хотела ответить мне, но тут привели, детей. Речь пошла только о них; и вы, конечно, хорошо понимаете, что, чувствуя близость расставания с ними, Юлия не могла ограничиться спокойными ласками. Я даже заметил, что она чаще других и более пламенными ласками дарит того, чье спасение стоило ей жизни, как будто из-за сей жертвы он стал ей еще дороже.
Все эти объятия, вздохи, восторги были для бедняжек детей непостижимой тайной. Они любили ее нежно, но с тою нежностью, какая возможна в их возрасте; им не понятны были ни ее состояние, ни горячность ее ласк, ни горькие ее сетования на то, что больше она не увидит их; они заметили, как мы печальны, и потому все трое расплакались, а понять ничего не могли. Сколько ни твердите детям слово «смерть», они не имеют о ней никакого представления, они не боятся ее, — ни для себя, ни для других; они боятся физической боли, а не смерти. Когда страдания исторгали стоны у матери, дети оглашали воздух жалобными криками, когда же им говорили, что они потеряют мать, они стояли как дурачки. Одна лишь Генриетта, — ибо она постарше братьев и у девочек чувства и ум развиваются раньше, — забеспокоилась, встревожилась, увидя, что мамочка ее все еще лежит в постели, меж тем как она всегда вставала раньше детей. Помню, что по этому поводу Юлия высказала мысль, очень для нее характерную: она посмеялась над глупым тщеславием Веспасиана, который возлежал на своем ложе, когда мог действовать, и встал, когда уж ничего не мог делать [348] [349]. «Не знаю, — добавила она, — должны ли императоры умирать стоя, но хорошо знаю, что матери семейства дозволительно слечь, только когда она умирает».
Излив на детей родник любви, переполнявшей ее сердце, Юлия каждого из них подозвала в отдельности; особенно долго держала она возле себя Генриетту и осыпала ее поцелуями, на которые девочка отвечала, стеная и плача, а затем Юлия попросила подвести к ней всех троих, благословила их и, указывая на госпожу д'Орб, сказала: «Вот, детки, ваша вторая мать, сам господь дает ее вам, он не оставил вас сиротами; ступайте бросьтесь к ее ногам». И тотчас дети подбегают к Кларе, становятся перед ней на колени, цепляются за ее руки, называя ее маменькой, второй своей матерью. Клара наклонилась к ним, схватила их в объятия, но тщетно пыталась заговорить: из уст ее вырывались лишь стенания, она задыхалась от слез и не могла произнести ни слова. Судите сами, как была взволнована Юлия. Сцена становилась слишком тяжелой. Я постарался прекратить ее.
Когда миновала минута умиления, все собрались у постели больной, началась беседа, и хотя Юлия опять ослабела и не было в ней прежнего оживления, ее черты, как и раньше, выражали удовлетворенность; обо всем она говорила с интересом, слушала внимательно, что доказывало полную свободу ее души от горестных забот; ничто от нее не ускользало, она всецело отдавалась разговору, словно больше ей нечего было делать; чтоб не расставаться с нами ни на минуту, она предложила нам пообедать в ее спальне; вы, конечно, понимаете, что отказ был просто невозможен. На стол накрыли без шума, без суеты, все шло в таком прекрасном порядке, будто Юлия угощала нас в «триклинии Аполлона». Дети и Фаншона сидели с нами за столом. Видя, что ни у кого нет аппетита, Юлия сумела заставить нас попробовать всего понемногу, — то, словно желая проверить, удалось ли кушанье кухарке, то якобы намереваясь узнать от нас, стоит ли ей самой отведать его, то убеждая нас поесть ради собственного здоровья, которое нам необходимо для того, чтобы ухаживать за ней; и постоянно она показывала нам, какое большое удовольствие мы доставляем ей, принимаясь за еду. Ну, как тут можно было отказаться? — да еще она вкладывала столько веселости в свои речи, что отвлекала нас от печального предмета, занимавшего мысли наши. Словом, самая разумная хозяйка дома, пользуясь цветущим здоровьем и желая оказать внимание гостям, не могла бы проявить больше приветливости, любезности, заботливости, чем проявила их умирающая Юлия, когда угощала свою семью. Не осуществлялись мои предвидения, казалось бы, вполне вероятные, а то, что я видел, не укладывалось в моей голове. Я не знал, что и подумать, я уже ничего не мог понять.
После обеда доложили, что пришел священник. Он зашел запросто, как друг дома, — он бывал у нас очень часто. Хоть я и не посылал за ним, потому что Юлия не просила меня об этом, — признаюсь, меня крайне обрадовал его приход: полагаю, что и горячо верующий человек не был бы так рад видеть священника при подобных обстоятельствах. Ведь он мог разрешить многие мои сомнения и вывести из довольно странного замешательства.
Вспомните, какая причина побудила меня открыть Юлии, что смерть ее близка. По-моему, весть эта должна была оказать вполне определенное действие, и для меня непостижимым было то впечатление, какое она произвела в действительности. Как! Женщина благочестивая, которая ни одного дня не могла провести без уединенной молитвы и для которой молитва была одной из первых радостей существования, умирает, ей жить осталось не больше двух дней; она полагает, что после кончины своей предстанет перед грозным судией; но, вместо того чтобы подготовиться к сему страшному мгновению, вместо того чтобы привести в порядок свою совесть, она тешит себя совсем иными заботами: украшает свою спальню, принарядилась, беседует с близкими, старается развлекать их за трапезой; и во всех ее речах нет ни слова о боге, о спасении души! Что же я должен думать о ней и об истинных ее чувствах? Совместимы ли подобные поступки с моим представлением о ее благочестии? Как согласовать ее поведение в последние минуты жизни с ее словами, когда она говорила врачу, что эти минуты дороги ей? На мой взгляд, все это представляло необъяснимую загадку. Конечно, я не ожидал найти у нее ханжеского кривлянья богомолок, но мне все же казалось, что ей пора подумать о том, что для нее так много значило и уже не терпело никаких отлагательств. Если человек пронес свою набожность через всю земную суету, разве может он измениться в минуту расставания с жизнью, когда ему остается думать лишь об ином мире?