Любовь никогда не была, а теперь уже и месть давно перестала быть основой моих отношений с прелестным юношей. Связывали отныне нас единственно утехи наслаждения; пусть природа и была очень щедра к нему, наделив таким грандиозным средством устраивать подлинные чувственные пиршества, только все же, на мой взгляд, требовалось еще кое-что, чего я жаждала и без чего невозможна для меня была страсть подлинной любви. Конечно, в характере Уилла было много хорошего: нежен, послушен и, самое главное, признателен; привязчив, но скрытен, даже слишком – он всегда, во всякое время, говорил очень и очень мало, возмещая, правда, молчаливость истовостью действий. К тому же, надо отдать ему должное, он ни разу не дал мне повода пожалеть о свободе, с какой я отнеслась к его шалостям, не пытался как-нибудь во зло мне ее использовать или неосмотрительно о том болтать. В любви, стало быть, существует предопределенность, иначе я должна была бы полюбить Уилла, он и в самом деле смотрелся сокровищем, эдакий bonne boucheдля герцогинь; и, сказать правду, нравился он мне так сильно, что надо быть весьма изощренной в различении оттенков, чтобы утверждать, что я не любила его.
Счастье мое с ним, однако, длилось недолго и вскоре пришло к концу из-за собственной моей беспечности. Поначалу предпринимались всевозможные меры против малейших опасностей разоблачения, но успех непрекращающихся наших встреч настолько притупил во мне бдительность, что я забыла даже о самых необходимых предосторожностях. Примерно через месяц после первого нашего соития в одно роковое утро (время, в какое мистер Г. редко да, пожалуй, и вообще никогда меня не посещал), я была в уборной, где стоял мой туалетный столик, на мне ничего, кроме рубашки, легкой накидки да нижней юбки, не было. Уилл был со мной, и оба мы сгорали от нетерпения воспользоваться таким радостным случаем. Меня словно волна какая-то жаркая подхватила, какая-то распутная игривость мною овладела: я потребовала от своего милого, чтобы он тут же, на месте, удовлетворил мою похоть, а он колебался, не решаясь поддаваться моему капризу. Тогда я уселась в кресло, задрала рубашку и юбку, широко развела ноги и устроила их на ручках кресла, явив точнейшую цель для изготовленного к атаке орудия Уилла, тот было ринулся поразить ее, когда… Из-за беспечности моей дверь в квартиру оказалась незапертой, а дверь уборной так и вовсе приоткрыта была – и вот она распахнулась, и, прежде чем мы успели что-либо заметить, в нее тихонько вошел мистер Г., застав нас в позах, не оставлявших никаких сомнений в их предназначении.
Я пронзительно закричала и мигом одернула нижнюю юбку; парень, будто громом пораженный, стоял дрожащий и бледный, ожидая своего смертного приговора. Мистер Г. несколько раз перевел взгляд с одного на другую, на лице его смешались выражения возмущения и горечи, постояв так, он повернулся на каблуках и, не промолвив ни единого слова, вышел.
Как ни была я потрясена, а все же отчетливо расслышала, как он повернул ключ, заперев дверь спальной комнаты; из уборной нам оставался один выход – через гостиную, по которой он сам взволнованно вышагивал, весьма громко топая и, безусловно, раздумывая, что теперь с нами делать.
Надо сказать, бедняжка Уилл перепугался настолько, что едва не лишился чувств, и как ни нуждалась я сама в душевных силах, чтобы успокоиться и приободриться, все же все их мне пришлось потратить на то, чтобы хоть чуть-чуть его в себя привести. Несчастье, какое я на него навлекла, сделало парня еще дороже для меня, и я бы с радостью вынесла любое наказание, лишь бы оно не коснулось его. Слезы ручьями текли у меня из глаз, ими я обильно оросила лицо перепуганного юноши, который – не в силах стоять, – сел и застыл, холодный и безжизненный, словно статуя.
Некоторое время спустя мистер Г. снова вошел в уборную и вывел нас перед собою в гостиную, дрожащих от страха перед приговором. Мистер Г. уселся на стул, мы же стояли, словно преступники перед казнью. Начал он с меня: ровным и твердым голосом, в каком не было ни снисхождения, ни суровости, а одно только жестокое безразличие, он спросил, что я могу сказать, чем могу объяснить столь недостойную измену ему, да к тому же с его собственным слугой, и чем заслужил он от меня такое?
Не желая усугублять вину собственной неверности дерзостными оправданиями, что было в давнем обычае у всех содержанок, я отвечала просто и честно, часто прерывая речь свою плачем и рыданиями: что мне никогда ни единая мысль обмануть его в голову не приходила (что было правдой), пока я не увидела, как он позволяет себе ужасные вольности с моей прислугой-горничной (тут он густо покраснел), что мое негодование, которому я нашла в себе силы не давать исхода в жалобах, попреках и объяснениях с ним, подвигло меня на путь, какой я даже не пытаюсь оправдывать; что же касается молодого человека, твердо заявила я, то он совершенно невиновен, поскольку, желая сделать из него орудие своего отмщения, я просто-напросто совратила его, принудила к тому, что он совершил, а потому выразила я надежду, какое бы наказание ни было уготовано мне, господину Г. все же следует различать между виновной и невинным; что же до всего прочего, то я – всецело в его власти.
Выслушав все это, мистер Г. слегка поник головой, но скоро оправился и произнес, насколько я запомнила, следующее:
«Мадам, я несколько обескуражен, и, признаюсь, отплатили вы мне сполна и тою же монетой. Мне не пристало пускаться в пререкания с людьми вашей породы и вашего образа мыслей по поводу весьма существенной разницы между поводом и следствием, достаточно того, что я настолько признаю в ваших словах наличие здравого смысла, что переменил относительно вас свое решение в связи с тем злом, какое вы мне причинили. Замечу при этом, что ваша попытка выгородить этого мерзавца великодушна и делает вам честь. Возобновить мои отношения с вами я не смогу: оскорбление слишком велико. Я предоставляю вам неделю на то, чтобы покинуть этот дом; все, доставшееся вам от меня, останется при вас, и, поскольку сам я не намерен никогда более видеться с вами, хозяин дома выплатит вам за мой счет пятьдесят монет, с каковой суммой и при всех выплаченных долгах, надеюсь, вы это признаете, я не оставляю вас в положении хуже того, в каком я вас подобрал или какого вы от меня заслуживаете. Только себя вините за то, что оно не оказалось лучше».
Затем, не дав мне времени на ответ, он обратился к молодому пареньку:
«Что до тебя, ухажер, то ради твоего отца я о тебе позабочусь: город не место для таких глупцов и дуралеев, как ты, так что завтра ты отправишься – под присмотром одного из моих слуг – к своему отцу, которому я от своего имени настоятельно порекомендую не позволять тебе возвращаться в столицу, дабы ты здесь окончательно не испортился».
С этими словами он вышел, сделав напрасной мою попытку удержать его, бросившись ему в ноги. Он отринул меня, хотя, казалось, был очень тронут, и увел с собой Уилла, который, готова в том поклясться, считал, что дешево отделался.
Вновь я очутилась на плаву, предоставленная самой себе джентльменом, которого явно не была достойна. И все мои письма, ухищрения, заступничества друзей, к каким я прибегла за милостиво предоставленную мне неделю в этом доме, не могли подействовать на него хотя бы настолько, чтобы он согласился увидеться со мной. Он вынес мне не подлежащий обжалованию приговор, единственное, что мне оставалось, – исполнить его. Некоторое время спустя мистер Г. женился на даме очень благородной и богатой, которой стал, как я слышала, безупречным мужем.
А бедняжка Уилл был незамедлительно отправлен к отцу, зажиточному фермеру, в деревню. Он не пробыл там и четырех месяцев, как пышнотелая молоденькая вдова, владелица постоялого двора, весьма хорошо обеспеченная и деньгами, и торговлей, влюбилась в него и, возможно, предварительно познакомившись с великолепием его мужских достоинств, вышла за него замуж. Я убеждена, что есть, по крайней мере, одно доброе основание, чтобы они жили друг с другом счастливо.