Но нелегко было для Ницше дать ответ. И не случайно имя Аполлона так-таки и не было им названо.
IX
Декадент перед лицом Аполлона
Лучезарный бог счастья и силы вплотную остановился перед Ницше. И яркий солнечный отблеск лег на бледное, трагическое лицо «последнего ученика философа Диониса». Finitur tragoedia! Конец трагедии! Аполлон несет человеку правду, которая под самый корень подсекает всякую трагедию.
Лев Толстой рассказывает про Пьера Безухова:
«Пьер чувствовал, что та роковая сила, которая смяла его во время казни, теперь опять овладела его существованием. Ему было страшно; но он чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни».
«В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья,что счастье в нем самом… Но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину, — он узнал, что на свете нет ничего страшного».
«Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобно тому спасательному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму».
Огромна и чудесна эта основная тайна Аполлона, которую живо все живое. Несчетные ужасы со всех сторон окружают человека. Но жизненно-сильный человек слеп к ужасам, из которых воля его не может найти выхода.
Ярко вскрывает суть этой аполлоновской тайны тот же Толстой в своей «Исповеди». Ослабевший жизнью, смутившийся духом, он говорит о ней с отрицанием, но именно ею всегда и была жива душа самого Толстого.
«Не нынче завтра придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня, и ничего не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие бы они ни были, все забудутся, — раньше, позднее, да и меня не будет. Так из чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить, вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жизнью,а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это — только обман, и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто — жестоко и глупо».
Можно жить только, покуда пьян жизнью.Вот в чем суть первой и главнейшей тайны Аполлона. Чудотворная сила жизни опьяняет, как благороднейшее вино. Человека ждет неизбежная смерть, несчастные случайности грозят ему отовсюду, радости непрочны, удачи скоропреходящи, самые возвышенные стремления мелки и ничтожны перед грозным лицом вечности, — а человек ничего этого как будто не видит, не знает и кипуче, ярко, радостно осуществляет жизнь. Когда же человек «протрезвляется», когда исчезает в нем этот ясный, беспохмельный хмель, вызываемый непосредственною силою жизни, то для человека ничего уже не остается в жизни, ему нечего в ней делать — разве только ему удастся обрести для себя какой-нибудь другой хмель. И все существо Диониса, вся огромная заслуга его заключается именно в том, что он несет упадочному человеку свой временный хмель, как замену выдохшегося из души подлинного, длительного хмеля жизни.
Ницше ясно сознавал то великое значение, какое имеет для жизни это чудесное неведение жизненных ужасов. «Мало того, что ты понимаешь, в каком неведении живут человек и животное, — говорит он, — ты должен иметь еще и волюк неведению и научиться ей. Необходимо понимать, что вне такого неведения была бы невозможна сама жизнь,что оно есть условие, при котором все живущее только и может сохраняться и преуспевать: нас должен покрывать большой, прочный колокол неведения».
Да, все это хорошо. Но если у человека уже нет неведения, если он пришел в себя от хмеля жизни, если отрезвевший взгляд его остро и ясно различает ужасы, наседающие на человека, и бездны, разверзающиеся под ногами? Конечно, можно тогда сказать, как Заратустра: «Ваша любовь к жизни пусть будет любовью к вашей высочайшей надежде, и ваша высочайшая надежда пусть будет высочайшей мыслью жизни. А эта высочайшая мысль гласит: человек есть нечто, что должно преодолеть».
Но нельзя ли достичь гармонии путем более непосредственным и более широким? Нельзя ли все эти разверзшиеся бездны сделать составною частью самой гармонии?
И вот Ницше гордо провозглашает «самое радостное, самое чрезмерное и надменное утверждение жизни». Великая, невиданная гармония встает перед ним опьяняюще-обольстительным призраком, — «рожденное из полноты, из преизбытка высшее утверждение, утверждение без ограничений, утверждение даже к страданию, даже к вине, даже ко всему загадочному и странному в существовании». И Заратустра объявляет: «Во все бездны несу я свое благословляющее утверждение». Incipit tragoedia — начинается трагедия!..
Пойманный лесной бог Силен хохочет в лицо смущенному царю Мидасу и открывает ему сокровеннейшую истину жизни: высшее счастье для человека было бы не родиться, не быть вовсе, быть ничем; второе же, что ему остается, — как можно скорее умереть.
Смерть наклоняется к человеку и, обдавая его смрадным своим дыханием, злорадно шепчет на ухо: «Ты умрешь. В какую сторону ни иди, каждый твой шаг — приближение ко мне».
Из темных глубин жизни скорбно, как похоронный гимн, звучит песнь трагического хора:
Ах, вся твоя жизнь,
О, род человеческий, —
Какое ничтожество!
Казаться счастливыми, —
Вам счастие большее
Доступно ли, смертные?
Казаться, — не быть, —
И то на мгновение.
Вот передо мною, как радостная утренняя греза, Наташа Ростова, — такая одухотворенная, такая прекрасная!.. Прекрасная? Ложь всякая красота и тлен. Только пьяного или близорукого может чаровать ее обманчивая видимость. Волнистые линии фигуры девушки, выпуклость ее груди — оттого, что у нее там везде под кожею отвратительный беловато-желтый жир. Внутри стройного ее стана медленно движется в кишках зловонная кашицеобразная масса. Прекрасное лицо, словно маска, налеплено на голый, глупо ухмыляющийся череп. А что приходится ей проделывать, когда она остается наедине! Мерзость! Гадость!.. Или, как Бодлер, стоящий со своею возлюбленною перед дохлой клячей: «И ты, — ты тоже станешь похожею на эту гадость, тоже превратишься в этот ужасный смрад, о, звезда моих глаз, солнце моей природы, ты, мой ангел и моя страсть… Ты будешь плесневеть среди скелетов, и черви станут пожирать тебя поцелуями».
Ликует народ, после тяжкой борьбы завоевавший свободу. Мать в экстазе счастья прижимает к груди спасенного от смерти ребенка. В молитвенном восторге бродит по улицам юноша, впервые услышавший от любимой девушки «люблю». А мудрец с огромным лбом и желчными бакенбардами смотрит на них колючим взглядом и говорит: «Ваше счастье — не больше, как «счастливый сон нищего». Проснитесь! Вы не понимаете, что время, пространство — лишь обман сознания. Пока вы сами — твердая воля к жизни, пока вы подтверждаете жизнь, до тех пор все страдания, где бы и когда бы они ни случались, даже все лишь возможныестрадания, все это — вашистрадания. Только помутнение вашего ума мешает вам почувствовать вашу неотрывную связь с страдающею вселенною и несвержимое владычество страдания в жизни» (Шопенгауэр).
И сколько их еще, этих бездн и ужасов познания, от которых опьяненный жизнью живой человек защищен «прочным колоколом неведения»!
Но в Ницше хмеля жизни нет. Отрезвевший взгляд его не может не видеть открывающихся кругом «истин». И вот он старается уверить себя: да, я не боюсь их вызывать, эти темные ужасы! Я хочу их видеть, хочу смотреть им в лицо, потому что хочу испытать на себе, что такое страх. Это у меня — только интеллектуальноепристрастие ко всему ужасному и загадочному… Вот оно, высшее мужество, — мужество трагического философа! Заглянуть ужасу в самые глаза и не сморгнуть.