Вера Колочкова
Не спорьте со счастьем
* * *
Странно, ей совсем не было холодно. И даже сентиментальный озноб не пробрал, как ожидалось. Ей вообще было никак. То есть ни в одном глазу не торкнуло слезой отеческого дыма, который, следуя поэтическому определению, просто обязан был проявиться сладостными и приятными ощущениями. В самом деле, Отечество же! Родное, кровное. Пусть и в образе утреннего стылого вокзала. Еще ночью, лежа на верхней полке плацкартного, старческой дрожью исходящего вагона, представляла, как насквозь обрыдается, только-только шагнув на перрон… И еще думала, сильно замерзнет с непривычки. Октябрь все-таки. Кто ездил сюда, все дружно рассказывали, как мерзли первое время после тридцатиградусной душанбинской жары.
Высыпавшие из поезда и вмиг окаменевшие твердыми коричневыми лицами таджики деловито брели по перрону, сжавшись от холода, толкали ее со всех сторон. А она ничего не чувствовала. Действительно, очень странно. Не выдал организм ни единого старательно запланированного всплеска, ничего вообще внутри не было, кроме тревожной усталости, взболтанной всмятку трехсуточной вагонной тряской.
– Диля, чего ты встала? Пойдем скорее! Холодно! Сама же просила вывести на автобусную остановку. Вон мама уже далеко ушла…
От писклявого голоска Ойнихол, пятнадцатилетней девчонки-попутчицы, она вздрогнула, сжала в ладони мягкую ручонку Алишера. Он тоже будто застыл на месте, таращил в толпу невыспавшиеся темные глазенки.
– Алик, пойдем… Возьми вот этот пакет. Он легкий.
– А ты? Давай я лучше вон ту сумку понесу! У тебя же еще чемодан!
– Я сама ее понесу! Не поднимай! Поставь, я сказала! Пойдем, пойдем быстрее, а то отстанем…
Бестолково похватав свои пожитки, они потрусили вслед за толпой к черному провалу подземного перехода. На бегу Диля успела-таки привстать на цыпочки, торопливо отыскала среди голов красно-серебристый платок матери Ойнихол, повязанный тюрбаном вокруг головы. Надо бы ее догнать. Попрощаться по-человечески. Хорошие им с Алишером попутчицы достались. Душевные. Может, потому и душевные, что знали, куда едут. Муж и отец семейства прочно осел у местного хозяина, подрядившись охранять, а заодно и достраивать загородный дом. Оттого и жену с дочкой к себе давно выписал. Третий год уже на этих заработках живут. Даже в Душанбе умудрились съездить, родственников повидать.
А она, в отличие от них, «в никуда» приехала. Хотя и не совсем «в никуда». Здесь вообще-то мамина настоящая русская родина. Отечество. А раз мамино Отечество, то и ее, стало быть, наполовину тоже. Только оно об этом пока не догадывается, потому и сентиментальной встречи не получилось. Действительно, с чего это ради холодный уральский город должен встретить ее, по паспортным данным таджичку, открытыми ностальгическими объятиями? В паспорте же не написано, что ее мама, Мария Федоровна Коновалова, родом из этих мест. А сама она, дочка Марии Федоровны Коноваловой, хоть и числится от рождения Дилфузой Салоховой, город этот по маминым рассказам как свои пять пальцев знает. Но городу до этого ни жарко ни холодно – подумаешь, знает и знает… Ему бы на своих, на кровных эти объятия растянуть, а на чужих, приехавших искать хоть капельку трудового материального счастья, он, говорят, другими глазами смотрит. Сухими, административными глазами чиновников от миграции да глазами алчных до дешевизны рабочей силы работодателей.
Да, так говорят. Порой с большой обидой говорят. Всякое про этот большой уральский город рассказывают. Как он встречает, чем кормит, как откровенно брезгливо глядит, как наживается на взятках и посредничестве, а потом административно и безжалостно выдворяет, как не слушает слезных причитаний про то, что кормить семью не на что, и дом строить не на что, и свадьбу детям играть тоже не на что. Душанбинские мужчины – мужья, братья, отцы, сыновья – все равно ездили, добывали здесь насущное, кормили свои семьи. Она слушала чужие рассказы, замирала наполовину русской маминой душой и то ли не верила, то ли нарочито отстранялась, одновременно пытаясь выделить из полученной информации свое золото. Свою правду. Не должно быть так, как рассказывают эти люди. Не должно, и все тут.
Она, кстати, пока в поезде ехала, очень хорошую статью в журнале прочитала. Про наступающие времена толерантности. И про пресловутое «особое выражение лица» местного жителя прочитала, которое в той статье с проскальзывающим меж строчек юмором было описано. Якобы оно, это особое выражение лица, немедленно пропечатывается маской горделивой отстраненности, когда речь о таджикских гастарбайтерах заходит. Вроде того – нет нам никакого дела, зачем вы сюда «понаехали». Но в то же время так и прет, и ползет наружу брезгливое любопытство, и ничем его не удержишь, и даже вошедшими в моду рассуждениями о толерантности не удержишь. Ох уж эта толерантность, которую европейские свободомыслящие буржуи выдумали на бедные чиновничьи головы! И никуда от нее не денешься, и полагается теперь, если хочешь быть «аки они», европейцы то есть, напрягать лицо да прятать куда подальше свою брезгливую отстраненность, и чтобы она даже легкой гримаской пробегать не смела. Иначе запишут тебя в «отстой», в старую формацию, и вся карьера прахом пойдет. Вот и горит некий чиновник демократическими стараниями, пучится толерантностью, а в итоге, если приглядеться, все равно выползает наружу то самое особое выражение лица с припрятанной глубоко брезгливостью к цвету кожи, к акценту, к дешевой теплой одежде, к женским платкам на голове, к черным вязаным шапкам, напоминающим по форме тюбетейки. Нет, правда, хорошая статья попалась, молодец журналист…
– Э! Ты куда прешь, зараза, со своим баулом? Людей не видишь, что ли? Прямо по ноге проехалась, мать твою…
От резкого толчка в плечо Диля чуть не упала, завалилась неловко на Алишера, неуклюже поддав ему по головенке сумкой. Выпрямившись, заморгала испуганно в лицо белобрысому парню в черной засаленной куртке.
– Извините… Извините, я задумалась…
– Подь ты к лешему! Нашла где думать! На базаре у себя в Ташкенте будешь думать! А здесь надо под ноги смотреть! Понаехало вас тут, черномазых…
Опа! Вот и первое приветствие тебе, дорогая, от родного наполовину города. Вот и вся тебе толерантность. Ишь, как злобно на нее этот белобрысый вызверился. Хотя и не стоит он того, чтобы поспешные выводы делать. Не эталон. Кроссовки рваные, джинсы грязные, глаза на пыльном лице больные, и перегаром пивным несет. Нет, не эталон…
– А мы не из Ташкента приехали, мы из Душанбе! – подал снизу обиженную звонкую реплику Алишер. – И не ругайтесь на нас, пожалуйста, дяденька! Мама случайно вам на ногу чемоданом наехала!
Парень обалдело моргнул, уставился на Алишера так, будто тот был не ребенком, а маленькой говорящей обезьянкой, потом оскорбился лицом, потом пробежало по нему удивленное презрение, упреждая уже проклюнувшиеся из этих эмоций матюки.
Диля матюков ждать не стала. Подхватив выпавшую из рук сумку, быстренько сдвинулась с места, увлекая за собой Алишера. Громоздкий чемодан глухо и спасительно загрохотал по неровным плитам подземного перехода, перекрывая отправленную ей в спину злую словесную грязь. Хотя Диле было уже не до нее – красный таджикский платок пропал из вида, и она замедлила шаг, принялась суетливо озираться по сторонам.
– Диля! Диля! Мы здесь! – вспорхнула над головами тоненькая ручка Ойнихол, и Диля резво рванула в ее сторону, одновременно ругнув себя за перепуганную суетливость. Что это она, в самом деле? Сама автобусную остановку не найдет, что ли? Можно же спросить, подскажут… Как-то мама интересно в этом случае выражалась, забавной такой русской пословицей… А, вспомнила! Язык до Киева доведет, вот как!
Ойнихол с матерью стояли на выходе из больших вокзальных дверей, переступали ногами в нетерпеливом ожидании.
– Вон туда, прямо, через площадь иди, – указала ей направление молчаливая полная таджичка-попутчица, мать Ойнихол, – там переход будет, длинный такой, выйдешь, еще немного прямо пройдешь. Там автобус, троллейбус ходит. Сама спросишь, подскажут.