– А это там кто? А ну, тащи его сюда!
– Это не наш человек, – сказал Галгал. – Это чужой, это гость…
– Гость?! Откуда взялся?
– Он из дома Асидана…
Толмач назвал русское обозначение соответствующего поселения, и десятник возмутился:
– Брешет – там все передохли!
– Этот один остался. Его Коско зовут…
Митька уже достаточно продвинулся вперед, чтобы десятник смог рассмотреть его обожженное лицо. Оно так понравилось начальнику, что он зарычал понятное без переводчика:
– Поди прочь, ублюдок! Не подходи!! Святый Боже, да он же в парше весь!
Между тем избитый Галгал согласился заплатить за давно мертвого Талгача. Потом назвал имена двух чуть подросших за год мальчишек – отныне они делались полноценными подданными государства и ясакоплательщиками. Затем началась процедура приема ясака. За всех рассчитывался тойон как главный, но кучки шкурок были персональными – от каждого плательщика, так что тумаков перепадало и тому и другому.
Счет шел, конечно, на соболиные шкурки, а лисьи были их заменителями, но в большем количестве. Ясачная подать была мизерной – по одному соболю в год с человека. Это просто смешно для страны, где когда-то соболя, как крысы, бегали между жилищами и воровали рыбу из балаганов, где лисы почти не боялись людей и дрались с собаками из-за их корма. Однако все изменилось. За пушниной стало нужно ходить на промысел, а для ительменов, оседлых рыболовов, это мука мученическая.
Обычно тойон называл плательщика и подавал шкурку. Главный сборщик ее рассматривал, находил какой-нибудь изъян и браковал, но не возвращал владельцу, а бросал в кучу. Естественно, требовалась замена. Иногда и вторая шкурка браковалась. Годные, то есть принятые в зачет, шкурки аккуратно складывались в другую кучку. Когда ясак был наконец уплачен, нужно было сделать «жест вежливости» – дать еще две или три шкурки в качестве подарка за честь. Это называлось «чащина». Отказ или предоставление некачественных шкурок считались демонстрацией неуважения, попыткой оскорбить начальство, чуть ли не изменой, а за такое надо наказывать! Кроме того, плательщик должен отблагодарить переводчика – он же работал! – и служилых, которые неустанно охраняют сборщика.
На сей раз дело пошло туго. Если первый плательщик с грехом пополам сумел рассчитаться, то уже на втором дело застопорилось – нет хороших шкурок, одна дрянь! Это было действительно так, поскольку лучшую пушнину уже забрал «Федькин покрученник». Однако это имя не прозвучало, ведь никто не спросил человека, куда он дел хорошие шкурки, – и так ясно, что припрятал!
Десятник был опытным сборщиком и прекрасно знал, как обращаться с камчадалами. Знал он, что эти «людишки» больше всего боятся отсроченного наказания – бейте, дескать, хоть до смерти, но сейчас! Поэтому он поступил мудро: ительмена раздели, положили на снег и выдали ему полтора десятка батогов – ударов ивовым прутом толщиной в палец. На спине вспухли багровые рубцы, но кровь не пошла… Нерадивого плательщика поставили на ноги.
– Нету, говоришь? – ласково обратился к нему десятник через переводчика. – Ладно… Тогда иди в свою юрту и поищи. Может, они где завалялись, а ты и забыл? Ну, а если не найдешь, тогда мы тебя будем долго бить – по спине и по животу. Ступай! Кто там у нас по очереди?
Митька не раз слышал, что такую «пытку ожиданием» ительмены иногда не выдерживают и кончают жизнь самоубийством. Служилые считали это проявлением трусости и потешались над туземцами. Сейчас Митьке было не смешно. Он и не знал раньше, что от стыда можно выть, как от боли, можно, наверное, и руки на себя наложить…
«Да что же это такое со мной?! – в замешательстве думал Митька. – Бес, что ли, в меня вселился или… наоборот? Рассказывал батюшка что-то такое… Ну, про Павла, кажется, который в Савла обратился. Надо спросить будет. А сейчас делать-то что? Не могу ж я так! Может, покаяться и муку принять? Но ведь мое добро все равно в ясак не запишут – себе возьмут и посмеются только. Что делать-то?!»
Сгорбившись, опираясь на палку, Митька побрел к жилищу, в котором только что скрылся отправленный «подумать» Пасуич. Его не окликнули, не заставили вернуться – это было удачей. В полутьме земляной юрты было видно и слышно, что взрослый мужчина лежит на топчане и… плачет.
– Перестань, – сурово сказал Митька, превратившись в Коско. – Перестань, ты ж не ребенок! Куда вы дели вещи русского, которого забрал Хаэч?
– Вон они…
– А почему не разобрали? Почему не выкинули?
– Нельзя… Вдруг Митрей вернется?
– Он не вернется никогда.
– Никто не знает…
– А я знаю! Если придет, пускай со мной разговаривает. – Митька выволок на свет кожаный мешок, развязал горловину и вытащил три шкурки. – На, возьми и отнеси русским. Скажешь, что вспомнил. Хотя нет… Скажи правду – Митрею долг хотел отдать. Они про него знают, они поверят. Остальным людям передай, пусть тоже приходят – здесь всем хватит. Только не сразу.
Сборщик был доволен – то ли камчадалы здесь стали покладистее, то ли в начале зимы случился «привал» соболя, и они его наловили вдоволь. Последнее было вероятней и сулило в будущем новые удачи, поскольку на этой речке имелось еще два туземных острожка. Надо было торопиться в дорогу, пока там еще не слышали о приезде сборщиков: многие плательщики взяли манеру уходить вместе с семьями в бега.
С пушниной было покончено, и десятник уступил «место на сцене» одному из служилых. С чувством исполненного долга он отошел в сторону, набил трубку китайским табаком, велел раздобыть ему уголька и стал слушать следующего оратора:
– А теперь порадейте об отце вашем родном, верном слуге государевом, честном заказчике Андрее Васильевиче. Он-то о вас да о государе день и ночь думает, весь в трудах и заботах. Вы уж ему пособите чем можете. Чего сколько ему потребно, помните али сказать?
Толмач перевел глумливую речь, но никто, конечно, не откликнулся на вопрос. Тогда казак начал перечислять, и никакой книги ему для этого было не нужно:
– Рыбы-юколы – пять пуд несите, да чтоб не гнилая была! Травы сладкой сушеной – один пуд десять фунтов, травы-кипрею – полпуда, ягоды-брусницы – пять ведер, ягоды-водяницы – шесть ведер, орешков кедровых – двенадцать фунтов… Чего они?
– Не уродился, говорят, орех-то, – перевел толмач. – Ничего по осени не собрали.
– Да? Ну, тогда пусть шкуру медвежью дадут или сараны еще полпуда…
Перечисление закончилось крапивными нитками для вязки сетей. Раньше требовали готовые сети, но служилые убедились, что «подарочные» снасти никуда не годятся – дешевле честно купить (точнее, выменять) у ительменов возле острога. В этом случае есть надежда, что сеть прослужит хотя бы один сезон.
Никаких весов в наличии, конечно, не имелось. Все эти пуды и фунты определялись исключительно «на глаз», точнее, на руку. Ободренные пушным успехом, служилые придирались не сильно. Да и некогда было – десятник велел грузить нарты с вечера, чтобы тронуться в путь рано утром. Речь о том, что продовольствие повезут сами камчадалы на своих упряжках, даже не шла – это и так было всем ясно.
Уже в темноте Митька подошел к тойону:
– Послушай, Галгал, я заменю завтра кого-нибудь из твоих людей и поеду с русскими.
– Поезжай, – равнодушно ответил ительмен. Ему было уже на все наплевать, да и власти над сородичами, на самом-то деле, он почти никакой не имел.
Пасуич был рад Митькиному предложению – да и любой бы обрадовался на его месте…
* * *
В то утро Митька обнаружил, что смотрит на мир другими глазами – в прямом смысле. Многое из привычного, совершенно обыденного вдруг стало ярким и важным. Он заметил, что ительменские женщины очень красивы, а вши, которые по ним ползают, отвратительны. Он понял, что никому не нужные горелые сопки на горизонте – это вулканы, это дырки до раскаленных глубин земли. Он осознал, что едет на собаках по заснеженному миру, в котором еще нет ни парового двигателя, ни электричества. Как выяснилось, сам-то он знает, что такое электричество, и даже может представить себе клавиатуру компьютера. Это новое восприятие, эти смутные новые знания были совершенно лишними, ненужными в Митькиной жизни. Они, правда, и не лезли на передний план, однако при желании их можно было приблизить, рассматривать, смаковать…