— Вы утверждаете, это было лишь невезение?
— Ну конечно же. Я располагал большими средствами.
— Вы также распоряжались чужим и деньгами, — резко вставил Мэлинсон.
— Да, разумеется. А почему? Так как все они хотели получить кое-что даром, и им недоставало ума сделать деньги самим.
— Не так. Это потому, что они вам доверяли и полагали, их деньги не пропадут.
— Нет, в безопасности деньги не были. Не могли быть. Безопасности вообще не существует, и те, кто думает иначе, уподобляются наивным дурачкам, которые под зонтиком ищут защиту от тайфуна.
Конвэй примирительно сказал:
— Ну, мы все готовы признать, что совладать с тайфуном вам не по силам.
— Я даже и не пытался ему противостоять. Толку было бы столько же, что и от наших попыток изменить течение событий после вылета из Баскула. Сходство положений поразило меня, когда там, в самолете, я видел, как вы сохраняете нерушимое спокойствие, а вот Мэлинсон трепыхался. Вы знали, что ничего не можете изменить, а потому вам было наплевать. Как и мне — когда рухнула моя фирма.
— Ерунда! — закричал Мэлинсон. — Каждый может быть честным человеком. Главное, играть по правилам.
— Что чертовски трудно делать, когда вся игра разлетается на куски. К тому же ни одна живая душа на всем белом свете не знает, что это за правила. Все профессора Гарварда и Йеля не смогут вам сказать, в чем они состоят.
Мэлинсон ответил довольно печально:
— Я имею в виду несколько совсем простых правил обыденного поведения.
Конвэй поспешил вмешаться:
— Лучше нам не вдаваться в споры. Я нисколько не возражаю против сравнения ваших дел с моими. Несомненно, в последнее время все мы находимся в слепом полете — в буквальном и переносном смысле. Но сейчас мы здесь. Это существенно. И я согласен, что у нас могло бы оказаться больше поводов для недовольства. Занятно, если подумать: из четырех человек, выбранных наугад и перенесенных на тысячу миль, трое способны найти себе некоторое утешение в этой передряге. Мисс Бринклоу рада, что ей выпало обратить в христианскую веру язычников-тибетцев.
— А кто третий, по вашему счету? — встрял Мэлинсон. — Не я, надеюсь?
— Третьим я посчитал себя, — ответил Конвэй. — И обо мне сказ самый простой — мне здесь нравится, только и всего.
Действительно, несколько позже, отправившись на ставшую уже привычной одинокую вечернюю прогулку по террасе мимо затянутого лотосом пруда, он испытал физическое и умственное умиротворение. Он сказал совершеннейшую правду: ему нравилось быть в Шангри-ла. Ее атмосфера успокаивала, а таинственность возбуждала. В целом же возникало чувство удовлетворения. В течение нескольких дней он постепенно, на ощупь приближался к удивительному выводу относительно монастыря и его обитателей. Его мозг был занят этим, пребывая в то же время в невозмутимом спокойствии. Так математик решает замысловатую задачу — она его беспокоит, но отвлеченно.
Что до Брайанта, которого он решил и про себя, и в лицо по-прежнему называть Барнардом, вопрос о его деяниях и о самой его личности сразу же ушел в тень. Осталась только фраза: «Вся игра разлетается на куски». Конвэй поймал себя на том, что постоянно повторяет ее и придает большее значение, чем сам американец. Он услышал в ней истину, выходящую далеко за пределы управления американскими банками и холдингами. Она относилась и к Баскулу, и к Дели, и к Лондону, к войне и строительству империи, консульствам, торговым концессиям и званым обедам в резиденции губернатора. Все это соединялось в воспоминаниях о прошлом мире. Крах Барнарда, возможно, оказался более драматичным, чем его собственный. Вся игра, несомненно, разлетелась на куски, но, к счастью, в иных случаях игроков не привлекали к ответу за то, что они не сумели сберечь остатки прежнего достояния. В этом отношении финансистам приходится хуже.
Но здесь, в Шангри-ла, царил глубокий покой. В безлунном небе ярко горели звезды, и бледная голубая вуаль лежала на склонах Каракала. Конвэй подумал, что, если в связи с какой-то переменой планов носильщики из внешнего мира появятся здесь немедленно, он не очень обрадуется. Равно как и Барнард, размышлял он улыбаясь. Занятно это было, право. И вдруг он понял, что Барнард ему по-прежнему нравится, иначе бы не пришли эти мысли. Как-то получилось, что сто миллионов долларов — слишком большие деньги, чтобы за их потерю отправлять человека за решетку. Проще было бы, укради он всего-навсего часы. И в конце концов, как это можно потерять сто миллионов? Разве только в том смысле, в каком некий министр кабинета может, надувшись, объявить, что ему «вручили Индию».
И опять он задумался о том времени, когда покинет Шангри-ла. Он представил себе долгое, изнурительное путешествие и потом момент прибытия в бунгало какого-нибудь плантатора в Сиккиме или Балтистане [22]— момент, который, он чувствовал, окажется радостным, но, возможно, и слегка разочаровывающим. Будут первые рукопожатия и первые взаимные представления, первые бокалы на клубных верандах, опаленные солнцем лица, уставившиеся на него с едва скрываемым недоверием. В Дели, конечно, начнутся беседы с вице-королем и чинами гражданской службы, приветствия увенчанных тюрбанами слуг, нескончаемая череда докладов, которые предстоит готовить и отсылать. Возможно, и возвращение в Англию, в Уайтхолл. Палубные забавы на пароходе. Мягкое рукопожатие какого-нибудь заместителя секретаря, интервью газетам, жесткие, насмешливые, возбужденные голоса женщин: «А правда ли, мистер Конвэй, когда вы были в Тибете?..» В одном сомнений не оставалось: его байки позволят в течение целого сезона наслаждаться зваными обедами. Но принесет ли это радость? Он вспомнил фразу, записанную Гордоном [23]в дневнике в последние дни Хартума: «Мне было бы лучше жить, как дервиш, при Махди, чем каждый вечер отправляться на обеды в Лондоне». У Конвэя столь явного отвращения к обедам не возникало. Он только предчувствовал, что рассказывать свою историю в прошедшем времени ему будет очень скучно и немного печально.
Вдруг его раздумья прервал появившийся рядом Чанг.
— Сэр, — начал китаец. И, несколько ускорив свой медленный шепот, объявил: — Я горд выступить в роли человека, который принес важное известие…
«Итак, носильщики все-таки прибыли раньше назначенного времени», — первое, что подумал Конвэй. Удивительно, ведь он только несколько минут назад размышлял об этом. И он почувствовал болезненный укол, к которому был готов.
— Да? — сказал он вопросительно.
Чанг находился в крайней степени взволнованности, насколько это было возможно для него физически.
— Мой дорогой сэр, я поздравляю вас, — продолжал он. — И я счастлив при мысли, что в какой-то мере благодаря мне… После моих усиленных и неоднократных рекомендаций Верховный Лама принял решение. Он хочет видеть вас сейчас же.
Во взгляде Конвэя был вопрос.
— Вы менее собранны, чем обычно, Чанг. Что случилось?
— Верховный Лама послал за вами.
— Это я понял. Но почему столько суеты?
— Потому что это исключительное и беспримерное событие. Даже я, который на этом настаивал, не ожидал. И двух недель не прошло, как вы прибыли. И теперь будете приняты им! Никогда раньше это не происходило так скоро!
— И все же я, знаете ли, не совсем понимаю. Через короткое время мне предстоит увидеть вашего Верховного Ламу — это ясно. Но это означает и что-то еще?
— Да разве этого мало?
Конвэй засмеялся.
— Достаточно, уверяю вас. Не сочтите, что проявляю непочтительность. По правде сказать, сначала мне пришло в голову нечто совсем иное. Но не обращайте внимания, теперь это не важно. Конечно, для меня будет и честью, и удовольствием встретиться с высокочтимым джентльменом. Когда это случится?
— Сейчас. Я послан, чтобы привести вас к нему.
— А не поздновато ли?
— Это не имеет значения. Мой дорогой сэр, скоро вы очень многое поймете. И позвольте дополнительно выразить от себя лично удовольствие, что этот отрезок времени, полный стеснительных недомолвок, теперь заканчивается. Поверьте, мне было неловко многократно отказывать вам в информации, очень неловко. Меня наполняет радостью сознание, что в подобных неприятностях никогда больше не будет нужды.