Я кивнула. Чудной он, папа; ну при чем здесь какие-то «снегурочки»?
— Ну, вот. Девочка была очень хорошая, такая милая девочка, скромная, добрая и, знаешь, очень, очень хорошенькая, — это папа сказал почему-то шепотом и сделал круглые глаза. — И я, конечно, старался как мог, чтобы не ударить лицом в грязь. Понимаешь — я только-только научился немного ездить назад, даже перебежка у меня немного получалась. Я и решил, — папа хмыкнул, — пофорсить. Ехал, ехал задом и посматривал на нее. Вижу, она улыбается. Ай да я, — думаю, — что за я! И вдруг — раз! И очутился по пояс в воде. Там, оказывается, почти у самого берега была небольшая прорубь — я в нее и влетел. И стою, высовываюсь из этой проруби, как суслик из норы, и ничего не соображаю.
Я засмеялась. Папа очень довольный посмотрел на меня и тоже засмеялся, а потом вздохнул.
— Это мне сейчас смешно, а тогда — ой, ой. Кругом все хохочут, а она стоит и ну просто заливается… Я кое-как вылезаю из проруби, вода с меня течет, и выгляжу я как жалкая мокрая курица, а она хохочет, и все мальчишки и девчонки хохочут, а один — это, понимаешь, был мой соперник — прямо ржет, довольный такой, и кричит мне, что, дескать, дофорсился, а сам раскатывается вокруг нее, а потом берет ее за руку и они уезжают, а я мокрой курицей бреду домой, и мне, естественно, попадает от мамы. И в довершение всего я, естественно, заболеваю и никто не приходит меня навестить. А?! — папа сказал это так возмущенно, как будто он только сейчас вылез из проруби. — Каково?! Просто жить не хотелось.
Хитрый у меня папка, но я-то все его хитрости вижу насквозь. И хоть этот случай совсем не похож на то, что сейчас со мной, мне все-таки становится немного полегче, наверно, оттого, что я чувствую, что папа желает мне добра.
Я еще немного посмеялась, а потом сказала:
— И совсем эта девочка не добрая. Противная девчонка.
— Пожалуй, да, — задумчиво сказал папа, — пожалуй, да.
— Папа, а зачем полковнику самовар? — неожиданно спрашиваю я.
— Самовар? — удивился папа. — А-а-а! — Он вначале смеется, а потом становится грустным.
— Видишь ли, — говорит он, — сам по себе самовар полковнику, пожалуй, и не нужен. Это, так сказать… э-э-э… символический самовар, что ли. Ну, как тебе объяснить? Полковнику предлагают уйти в отставку… ну, на пенсию. Он очень серьезно болен. Но ведь он всю жизнь — военный, и ты представляешь, каково ему уйти в отставку. Это очень грустно — уходить в отставку. На пенсию и то грустно, а в отставку… Слово-то какое: от-став-ка… Ну, вот он и посмеивается над собой… скрепя сердце. Уйду, дескать, в отставку, отгрохаю себе дачу с тремя верандами и буду выращивать клубнику и малину. А потом, говорит, буду со своей старушкой сидеть в саду и пить чай с малиновым и клубничным вареньем. Из блестящего и пузатого самовара. И говорит, что из самовара чай, понимаешь ли, значительно вкуснее, чем из какого-нибудь паршивого чайника. Вкуснее… — папа замолчал и задумался.
А я вспомнила одну картину, кажется — я ее видела в Русском музее. Сидит в саду за столом толстая и вся какая-то розовая, как поросенок, молодая тетка-купчиха и пьет чай. Блюдечко держит на пяти растопыренных пальцах и такая довольная — прямо млеет вся, а глаза выпуклые и блестящие, как у коровы, но выражения в них никакого — дура такая сытая и больше ничего… Здорово нарисовано! Художник Кустодиев, по-моему. Вспомнила я эту картину и представила себе, как полковник сидит за пузатым самоваром и держит блюдечко на растопыренных пальцах. И глаза у него… Грустные у него глаза. Очень грустные.
А папа вдруг закричал так, что я даже вздрогнула:
— Ты можешь себе представить полковника в саду за самоваром?!
— Как купец, — сказала я. — Нет, не могу.
— Вот и я не могу, — говорит папа, сердясь, — хотя, наверное, чай из самовара, да еще с клубничным вареньем — это действительно очень вкусно…
И папа вышел из комнаты. Но потом сразу вернулся.
— Да, — сказал он, — а что все-таки случилось?
— Ты про что? Про глаз? — спросила я.
— Ну, и про глаз!
— Это все ерунда.
— А что не ерунда?
— Па, — сказала я ласково, — ничего, ничегошеньки не случилось такого. Просто я, наверно, дура и чего-то не понимаю. Но я пойму, ты не беспокойся.
— Ну ладно, — сказал папа, почему-то повеселев. — Конечно, поймешь. — И он вышел.
А скоро пришли наши. Я слышала, как они там шумели и смеялись, и мне было немного обидно, но только немного, и сидела я у себя в комнате уже просто так, из принципа.
Потом в комнату зашла бабушка и сделала, наконец, мне примочку. Она ни о чем не говорила, а только напевала про себя арию из оперетты «Сильва»: «Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?..» Уходя, она сказала:
— Очень милый этот твой рыцарь — Сенечка. Очень, очень.
— Да какой он мой! — заорала я.
— Только он немного странный. Какой-то… хм-м… толстовец. Платон Каратаев. Вот именно.
После бабушки появился Витька. И удивительное дело — совсем не ехидничал, а так покрутился в комнате, поглядывая на меня, и сказал:
— Ты, Машка, не волнуйся — глаз заживет, а этой жучинофуфлиной компашке мы с ребятами еще покажем! А этот твой хахаль ничего! Только…
Я сделала шаг в его сторону, и он испарился. Ну и ну! — подумала я, — что же это такое? Навязался на мою голову этот белобрысый! Платон… как его… Каратаев. А кто такой Платон Каратаев? Я была ужасно зла. Этому Семену я все-таки дам от ворот поворот. Решительно и беспощадно. Ишь, вообразил!
Ну, конечно, заглянул и полковник. Он подмигнул мне и уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не дала ему. Я сказала:
— Знаю, о чем вы хотите сказать. Что этот Сенька хороший парень, только…
— Ну? — удивился полковник. — И совсем, не это. Я хотел сказать, что если ты хочешь, можешь составить мне компанию на завтра. Я собираюсь на… фронт поехать. Поедем?
У меня даже сердце зашлось. Я, конечно, поняла, что полковник хочет проехать по тем местам, где он когда-то воевал, и это было бы интересно, но две причины помешали мне согласиться. Во-первых, он наверняка предложил мне это, чтобы подлизаться ко мне… Ну, не подлизаться, не так сказала, а, ну, в общем, чтобы я не расстраивалась из-за сегодняшнего. А во-вторых, завтра ведь у меня классное собрание, и я обязательно должна на нем быть.
— Спасибо, — сказала я как можно более приветливо, чтобы он не подумал, что я поняла, почему он мне предложил это, — но я никак не могу — у меня завтра собрание. — И тут я вздохнула с сожалением.
— Жаль, жаль, — сказал полковник, и мне показалось, что ему действительно было, жаль, — ну, в другой раз.
А в дверях он тоже обернулся и сказал очень серьезно:
— А что? Он и в самом деле отличный парень, только… — и помахал в воздухе рукой.
Я, наверно, так посмотрела на него одним глазом, что он поднял руки вверх, потом покачал головой немного удивленно и вышел.
За обедом все болтали о чем угодно и со мной говорили, будто ничего и не было, и это было хорошо, а то мне уже надоело сердиться на всех и на себя.
Вечером папа с полковником ушли разыскивать еще одного своего товарища по фронту. Мама пришла поздно, и они с бабушкой о чем-то долго говорили в папиной комнате. А перед самым сном мама позвала меня к себе и мы улеглись с ней в ее постель, как бывало в моем детстве, и долго-долго разговаривали. О чем разговаривали, я рассказывать не буду — мало ли какие дела могут быть у женщин. Но мне после этого разговора стало как-то тепло и уютно. А когда я уже собралась к себе, мама поцеловала меня и вздохнула:
— Ох, мало я тобой занимаюсь, доча, совсем мало…
— Ты не расстраивайся, — сказала я, — я ведь не очень плохая, да и папа мной занимается… с избытком. — Тут я тоже вздохнула, а мама засмеялась.