— Вы по-английски не говорите? — спросил я.
— Я говорю по-французски, — ответил он.
— Очень жаль, но я тут ничего не могу сделать, — сказал я.
Он заговорил сначала по-французски, потом по-туземному, что, по его мнению, было удобнее. Я понял, что он не просто тратит со мною время, а хочет мне что-то сообщить. Я с трудом понимал его. Я слышал имена Адамса, Кэза, Рендоля — последнее чаще всего — слово "яд" или что-то в этом роде и очень часто повторяемое туземное слово. Идя домой, я все время твердил его.
— Что значит "фуси-оки"? — спросил я Умэ, повторив приблизительно это слово.
— Убивать, — сказала она.
— Черт возьми! Слышала ты, что Кэз отравил Джонни Адамса?
— Это всякому известно, — ответила Умэ презрительно. — Дал ему белый песок, гадкий песок. У него есть еще бутылка. Положим, он дает вам джин, вы его не берите.
Я слышал столько историй в таком же духе и на других островах, с белым порошком во главе, что не придал им значения, а чтобы разузнать подробности, прошел к Рендолю и в дверях увидел Кэза, чистящего ружья.
— Хороша здесь охота? — спросил я.
— Первый сорт. Лес полон всевозможными птицами. Хорошо, кабы было столько копры, — сказал он, как мне показалось, лукаво, — но здесь, кажется, совсем делать нечего.
Я мог видеть в магазине негра, подающего что-то покупателю.
— Однако, это похоже на дело, — сказал я.
— Это первая продажа за три недели, — возразил он.
— Может ли быть? — спросил я. — Три недели? Толкуйте!
— Если вы мне не верите, — сказал он несколько резко, — можете пойти посмотреть в кладовую, она в настоящее время наполовину пуста.
— Мне от этого лучше не будет. Я могу сказать, что вчера она могла быть совсем пуста.
— Это верно, — усмехнулся он.
— Кстати! Что за человек священник? — спросил я. — Кажется, он доброжелательный на вид.
На это Кэз захохотал громко.
— А, теперь я понимаю, что вас тревожит! — сказал он. — К вам заходил Галюшэ.
Его большей частью называли отец Галош [3], но Кэз всегда применял к этому имени французскую игру слов, и это было лишней причиной, почему мы считали его выше обыкновенного смертного.
— Да, я его видел, — ответил я, — и узнал, что он не высокого мнения о вашем капитане Рендоле.
— О, да! Ссора из-за бедного Адамса, — сказал Кэз. — В день его смерти зашел Бенкомб. Встречались вы с Бенкомбом?
Я сказал "нет".
— Бенкомб — врач, — засмеялся Кэз. — Ну-с, так вот Бенкомб забил себе в голову, что, так как духовенства здесь, кроме канакских пасторов, не имеется, то мы должны позвать отца Галюшэ, чтобы он исповедовал и причастил старика. Для меня это было, понимаете, безразлично, но я сказал, что нужно, на мой взгляд, спросить мнение Адамса. Он с безумным видом кричал о "потопленной копре". "Послушайте, — говорю я, — вы очень больны. Хотите видеть Калошу?" Он приподнялся на локте. "Позовите, — говорит, — священника! Позовите священника! Нн дайте мне умереть, как собаке!" Он сказал это горячо, будто в жару, но довольно осмысленно. Возражать на это было бы странно, и мы послали к Галюшэ узнать, не желает ли он пожаловать. Он, конечно, пожелал и при одной мысли об этом подскочил в своем грязном белье. Мы все устроили без папы, а папа ревностный баптист и находил, что к папистам обращаться не следует. Он взял да двери-то и запер. Бенкомб обозвал его ханжою. Я думал, знаете, что с ним будет припадок от злости. "Как, это я-то ханжа? — кричит. — До чего я дожил. Приходится выслушивать такие вещи от бездельника, подобного вам!" Он бросился на Бенкомба, и мне пришлось их разнимать. Посередине лежит в забытьи Адамс и бредит, как сумасшедший, насчет копры. Как сцена, это было очень интересно, и меня разобрал смех. Вдруг Адамс сел, прижал руки к груди и отправился в страну ужасов. Тяжелая смерть была у Джона Адамса, — сказал Кэз, сразу нахмурясь.
— А что сделалось со священником? — спросил я.
— Со священником? — сказал Кэз. — О, он стучался в дверь, сзывал туземцев, чтобы вломиться в дом, кричал во все горло, что он хочет спасти душу и прочее. Страшно бесновался священник. Но что поделаешь? Джонни ускользнул от его уз; исчез Джонни с базара, и обрядная возня была совершенно упразднена. Затем до Рендоля дошел слух, что священник молится на могиле Джонни. Папа был здорово пьян, забрал дубину и отправился прямо к могиле, где стоял на коленях Галош, окруженный толпою глазеющих туземцев. Вам не верится, чтобы папа интересовался чем-нибудь, кроме спиртных напитков, но он и священник дрались целых два часа, швыряя друг друга по-туземному, и Галош, повалив папа, каждый раз отделывал его дубинкой. Такой забавы в Фалезе никогда не бывало. Кончилось это тем, что капитана Рендоля свалил припадок или удар, а священник убрался восвояси. Но то был самый сердитый священник, о каких вы когда-либо слышали, и пожаловался старшинам на оскорбление — как он это называл. Жалобы не приняли во внимание, потому что у нас все старшины протестанты, а так как он надоедал относительно собраний по поводу школ, то они были рады утереть ему нос. Тогда он начал клясться, что старый Рендоль дал Адамсу яду или что-то в этом роде; а теперь оба они при встречах скалятся друг на друга как павианы.
Он рассказал эту историю с самым естественным видом человека, который любит позабавиться, но когда я теперь, много времени спустя, припоминаю его рассказ, он мне кажется гнусным. Кэз никогда не корчил из себя человека мягкого, он старался казаться прямым, честным, откровенным и, по правде сказать, окончательно сбил меня с толку.
Вернувшись домой, я спросил Умэ, "попи" ли она? (так называют туземцы католиков).
— Э ле аи! — отвечала она. Для выразительности отрицания она прибегала всегда к туземному языку. — Нехорошие попи! — добавила она.
Тогда я расспросил ее об Адамсе и священнике, и она передала мне, по-своему, почти тот же самый рассказ. Я не особенно подвинулся в сведениях, но в общем склонен был считать основой дела ссору относительно таинства, а отравление — одним разговором.
Следующий день был воскресный, когда дела ждать было ничего. Умэ спросила меня утром, пойду ли я молиться. Я сказал ей, чтобы она и не думала идти, и она беспрекословно осталась дома. Мне показалось это неестественным для туземки, для женщины, у которой есть новые платья для показа, но это было удобно для меня, и я не придал этому значения. Странно, что после всего этого я отправился в церковь, так странно, что я вряд ли когда-нибудь забуду.
Я вышел побродить и услышал пение гимна. Вам это знакомо? Когда слышишь пение народа, оно будто притягивает, и я быстро очутился в церкви. Это было низкое, длинное коралловое здание, закругленное на обоих концах на манер китоловного судна, с большой туземной кровлей, с окнами без рам и с дверными пролетами без дверей. Я сунул голову в одно из окон и стал смотреть на незнакомое для меня зрелище: на тех островах, где я жил раньше, было не так. Вся паства сидела на циновках на полу, женщины по одну сторону, мужчины по другую, все разодеты в пух и прах: женщины в платьях и покупных шляпах, мужчины в рубашках и жакетах. Гимн кончился. Пастор, крупный молодец канак, читал с кафедры проповедь, по жестам, по звуку голоса, по выражению я вывел заключение, что он что-то доказывает, стремится погубить кого-то. Вдруг он поднял голову и поймал мой взгляд… Даю вам слово, что он затрясся! Глаза полезли на лоб, рука поднялась и, как бы помимо его воли, указала на меня, проповедь прекратилась.
Некрасиво рассказывать такое о себе, но я убежал, и, случись что-нибудь подобное завтра, я тоже удрал бы. Испуг проповедника-канака при одном взгляде на меня произвел такое впечатление, как будто я сразу потерял твердую почву. Придя домой, я сел, не говоря ни слова. Вы думаете, быть может, отчего бы не сказать жене? Но это противоречило моим взглядам. Вы думаете, быть может, отчего бы не пойти посоветоваться с Кэзом? Да мне, откровенно говоря, стыдно было рассказать такую штуку, я боялся, чтобы мне не захохотали прямо в лицо. Собственно, поэтому я прикусил язык, но больше думал об этом, а чем больше думал, тем меньше мне это дело нравилось.