Держась у шаткой стены, образованной бесчисленными папками, сеньор Жозе осторожно, чтобы не обрушить ее на себя, стал медленно подниматься. А голос, произнесший только что целую речь, говорил ему теперь что-то вроде: Слушай, не бойся, вокруг тебя не темней, чем внутри собственного твоего тела, и две эти тьмы разделены лишь твоей кожей, полагаю, ты никогда об этом не задумывался, и тебя же не пугает, что постоянно переносишь тьму с места на место и совсем недавно чуть было не начал вопить от страха потому лишь, что вообразил себе какие-то опасности, потому лишь, что припомнил свой детский кошмар, и тебе, мой милый, пора бы уж приучиться жить с той тьмой, что снаружи, как уживаешься ты уже столько лет с той, что внутри, ну а теперь вставай, вставай, нечего рассиживаться, положи фонарик в карман, он тебе ни к чему, а документы, раз уж решил забрать их, спрячь, сунь за пазуху, под пиджак или ближе к телу, под сорочку, так надежней, покрепче держись за шнур, разматывай его поосторожней, смотри не запутайся, а теперь вперед и не трусь, ибо хуже трусости ничего нет на свете. Слегка касаясь плечом бумажной стены, сеньор Жозе решился на два первых несмелых шага. Тьма расступилась перед ним наподобие черных вод, расступилась и сомкнулась за ним, еще шаг, еще, и вот уже пять метров шнура приподнялось над полом и размоталось, и как нужна сейчас третья рука, чтобы ощупывать перед собой воздух, но нашлось и другое решение, достаточно поднять обе имеющиеся руки на уровень лица, и одна пусть разматывает, а другая обматывается, это же принцип мотовила. СеньорЖозе уже почти выбрался из этой теснины, еще несколько шагов — и ему не страшен будет новый натиск кошмарного камня, и шнур слегка натянулся, это хороший знак, это значит, что он застрял где-то, чуть выше пола, на углу, за которым — выход в архив живых. В продолжение всего пути медленно падали на голову сеньора Жозе бумаги, одна, другая, третья, словно кто-то с намерением швырял их, падали и как будто прощались с ним. И когда наконец он дошел до стола и, не успев еще даже отвязать шнур, вытащил из-за пазухи подобранную с полу папку, достал и открыл ее и увидел, что она принадлежит неизвестной женщине, то взволновался так, что не услышал, как хлопнула, закрывшись за кем-то, сию минуту вошедшим в Главный Архив, входная дверь.
О том, что время психологическое течет не вполне так, как математическое, сеньор Жозе узнал точно тем же образом, каким приобрел и другие сведения разной степени полезности, и, прежде всего, что совершенно естественно, ибо при всей скромности своего делопроизводительного звания не таков он был и не затем появился на свет, чтобы лишь смотреть, стоя в сторонке, как ходят по нему другие, да, так вот, приобрел благодаря собственному житейскому опыту, но также благодаря благодетельному воздействию научно-популярных книг и журналов, заслуживающих доверия, ну или веры, в зависимости от того, о чем шла речь, а еще и вычитал в художественной литературе, которая относилась к жанру интроспекции и с поправкой, разумеется, на метод и, добавим, на силу воображения затрагивала те же вопросы. Однако никогда в жизни еще не приходилось ему испытывать такой реальной, объективной невозможности измерить время, похожей по своей непреложно физической, можно сказать, сути на непроизвольное мышечное сокращение, как в тот миг, когда уже дома он снова и снова глядел на дату смерти неизвестной женщины и хотел поместить ее, эту дату, во время, прошедшее с начала розысков. И прозвучи сейчас вопрос: Что же ты делал в тот день, — наш герой мог бы ответить практически мгновенно, лишь сверившись с календарем и вспомнив, как он, сеньор Жозе, служащий Главного Архива, по болезни отсутствовал в тот день на службе: В этот день я лежал в постели, у меня был грипп, — а для ответа на следующий вопрос: Теперь скажи, когда это было, уже пришлось бы соотнести дату со своей розыскной деятельностью, заглянуть в дневник, спрятанный под матрасом: Двое суток спустя после ограбления школы. На самом деле, если судить по дате, вписанной в формуляр с ее именем, неизвестная женщина скончалась через два дня после прискорбного эпизода, превращенного в преступный честным до той поры сеньором Жозе, однако эти пересекающиеся подтверждения — делопроизводителя и сыщика, сыщика и делопроизводителя, — которые внешне вполне убедительно доказывают совпадение психологического времени одного с математическим временем Другого, нисколько не облегчают им обоим тягостно головокружительные ощущения человека, безнадежно заплутавшего. Сеньор Жозе не стоит на последних ступенях высоченной лестницы, не глядит вниз и, стало быть, не видит, как они делаются все уже и уже, пока не превращаются в точку у самого пола, но тем не менее ощущает, что тело его, вместо того чтобы в череде сменяющих друг друга мгновений пребывать единым и целым, на протяжении последних дней, на протяжении психологическом или субъективном, отнюдь не математическом или реальном, вместе с ним то растягивалось, то сжималось. Абсолютную чушь несешь, укорил себя сеньор Жозе, в сутках уже было двадцать четыре часа, когда было решено так, и час делился и всегда будет делиться на шестьдесят минут, и шестьдесят секунд от начала времен составляют минуту, и если часы отстают или спешат, то порок не во времени, а в механизме, и, вероятно, у меня просто сносилась пружина. Эта мысль заставила его слабо улыбнуться: Насколько я понимаю, поломалась не машина реального времени, а психологический механизм, который его измеряет, и мне надо бы обратиться к психологу, чтобы подкрутил колесико. И снова улыбнулся, а потом стал серьезен: Нет, дело решится еще проще, природа сама все устроила, женщина умерла, и делать больше нечего, я спрячу формуляр и досье, если захочу сохранить осязаемое воспоминание об этом приключении, а для Главного Архива все будет так, словно она и вовсе не рождалась, и, вероятно, эти документы никем и никогда не будут востребованы, да и я могу оставить их в архиве мертвых, бросить где попало, хоть прямо у входа, где лежат самые давние, не имеет значения, где именно, у всех одна история, родился и умер, и кому теперь есть дело, кем она была, эта женщина, и кем были ее родители, горячо ли они ее любили, долго ли оплакивали, поначалу, наверно, сильно горевали, потом все меньше, а потом и вовсе успокоились, как это водится на свете, а уж бывшему мужу и вовсе безразлично, да, разумеется, она могла бы завести роман, с кем-то жить или за кого-то выйти замуж снова, но это относится к будущему, которое не может быть и не будет прожито, да и кому на свете есть дело до странного случая с неизвестной женщиной. Перед сеньором Жозе лежат досье и формуляр и еще тринадцать ученических формуляров, где одно и то же имя повторяется тринадцать раз, и есть двенадцать разных фотоснимков одного и того же лица, одна карточка повторяется, но все они мертвы, каждая умирала в свой срок, и все умерли еще до того, как умерла женщина, чей облик им суждено было запечатлеть, и старые фотографии лживы и обманчивы, ибо тешат нас иллюзией, будто на них мы живы, а это вовсе не так, и человека, на которого мы смотрим, давно уже нет, а он, если бы мог видеть нас, тоже бы не узнал и сказал бы: Кто это смотрит на меня с таким сожалением на лице. Тут сеньор Жозе внезапно вспомнил, что ведь имеется еще один портрет, полученный от пожилой дамы из квартиры в бельэтаже справа. Вот так совершенно неожиданно пришел ответ на вопрос, есть ли кому-нибудь на свете дело до странного случая с неизвестной женщиной.
Сеньор Жозе не стал дожидаться субботы. На следующий же день, едва окончилось присутствие в Главном Архиве, он отправился получать из химчистки свою одежду. И рассеянно слушал речи добросовестной приемщицы, говорившей так: Посмотрите только, как расстаралась штопальщица, нет, вы посмотрите, вы пощупайте, пальцами проведите и скажите, заметно ли что-нибудь, ведь как будто и не было ничего, то есть именно так, как говорят обычно люди, судящие по наружности. Сеньор Жозе расплатился, взял пакет под мышку, пошел домой переодеваться. Он намеревался нанести визит даме из бельэтажа и желал выглядеть опрятно и авантажно, демонстрируя не только невидимое миру искусство штопальщицы, в самом деле достойной всяческих похвал, но и стрелку на безупречно отутюженных брюках, крахмальный блеск сорочки, чудесно возрожденный галстук. Он уж совсем был готов к выходу, как вдруг в голове у него, единственном, насколько ему известно, органе размышления, мелькнула горькая мысль: А что, если дама из бельэтажа тоже умерла, ее ведь никак нельзя было назвать пышущей здоровьем, да и потом, чтобы уйти на тот свет, достаточно всего лишь явиться некогда на этот, а в ее-то годы — тем паче, и представил, как раз и другой нажимает кнопку звонка, и вот, венчая наградой его длительную настойчивость, открывается дверь квартиры в бельэтаже слева, и утомленная шумом женщина, появившись на пороге, говорит: Зря стараетесь, нет ее. Дома нет. Нигде нет. Умерла. Именно. И давно. Недели две как, а вы, простите, кто. Я из Главного Архива Управления ЗАГС. Из ЗАГСа, а не знаете, что она умерла, плохо, значит, работает ваша контора. Сеньор Жозе, обругав себя за навязчивую склонность к воображаемым разговорам, решил, не подвергая себя колкостям жилицы бельэтажа, все же выяснить, как обстоит дело на самом деле. Он войдет в Архив и меньше чем за минуту установит истину, к этому времени две уборщицы уже, надо думать, справились со своей работой, не слишком, прямо скажем, обременительной, поскольку они ограничиваются тем, что опорожняют корзины для мусора, слегка подметают и протирают влажной тряпкой пол до стеллажа, начинающегося за письменным столом хранителя, и никакими силами, ни лаской, ни таской, невозможно заставить их продвинуться чуть дальше, потому что они уверяют, что им страшно, утверждают, что скорее умрут — как видим, эти две тоже из тех, кто довольствуется внешним и в суть не вдается, — чем пройдут вглубь. И припомнив, что в формуляре неизвестной женщины должно значиться имя крестной матери, той самой дамы из квартиры в бельэтаже справа, сеньор Жозе осторожно приоткрыл дверь и заглянул. Как и следовало ожидать, уборщиц уже не было. Он вошел, быстро прошагал к каталогу, отыскал нужное имя и: Вот она, облегченно вздохнул. Вернулся домой, завершил туалет и вновь вышел. Чтобы сесть в автобус, который доставил бы его к дому дамы из бельэтажа, следовало оказаться на площади перед зданием Архива, ибо остановка находилась именно там. Хотя уже вечерело, еще много парящего в поднебесье дневного света уцелело над городом, и еще минут двадцать оставалось до того, как вспыхнули бы первые фонари. Сеньор Жозе на остановке был отнюдь не один и подумал, что, вероятней всего, в первый автобус сесть не сможет. Так оно и вышло. Но следующий показался довольно скоро и оказался не очень набит. Сеньору Жозе даже досталось место у окна. Он сел и стал смотреть в окно, наблюдая, как рассеянный в атмосфере свет, благодаря редкому оптическому эффекту, окрашивает в красноватые тона фасады зданий, как если бы для каждого из них восходило в этот самый миг солнце. Позади остался Главный Архив со своей древнейшей дверью, к которой вели три черные каменные ступени, с пятью прорезями окон, со всем своим обликом развалины, которую, когда упадок и разруха потребовали восстановления, чинить не стали, а просто подвергли мумификации. Какая-то там заминка на дороге не давала автобусу тронуться. И сеньор Жозе нервничал, не желая оказаться у квартиры в бельэтаже справа слишком поздно. Несмотря на то что в прошлый раз разговор с ее владелицей вышел откровенный, без недомолвок, на удивление доверительный для людей, сию минуту познакомившихся, отношения все же были не столь близки, чтобы барабанить в ее дверь в неурочный час. Сеньор Жозе снова оглядел площадь. Свет изменился, фасад Главного Архива вдруг стал серым, но не мертвенно-пепельным, а покуда еще живым, подрагивающим, колеблющимся и пребывал таким и в тот самый миг, когда автобус наконец резко взял с места, а какой-то рослый широкоплечий человек поднялся по ступенькам, открыл дверь и скрылся внутри: Шеф, подумал сеньор Жозе, интересно, зачем он здесь в такой час. И, охваченный внезапной, необъяснимой паникой, резко сорвался с места, сделал попытку выскочить, чем вызвал недоуменное недовольство соседа, а потом в замешательстве и растерянности снова опустился на сиденье. Он понимал, что еле поборол безотчетное побуждение убежать домой, будто спасаясь от неведомой опасности, что было совершенно явным логическим абсурдом. Вор, если даже принять еще одно абсурдное предположение и допустить, что это шеф, не стал бы входить в жилище сеньора Жозе через дверь Архива. Но не менее нелепо и то, что шеф по окончании рабочего дня вдруг захотел невесть зачем вернуться в Архив, где, как было в свое время указано в нашем правдивом повествовании, делать ему решительно нечего и где, сеньор Жозе готов дать руку на отсечение, никакая работа его не ждет. Представить себе хранителя за сверхурочной работой так же невозможно, как увидеть квадратный круг. Автобус уже выехал за пределы площади, а наш герой все продолжал подыскивать глубинные резоны, заставившие его действовать столь необъяснимым образом. И в конце концов возможную причину обнаружил в том, что уже на протяжении нескольких лет является единственным обитателем комплекса зданий, состоящего из Главного Архива и его собственного дома, если, конечно, последнему подобает это название, ибо если с точки зрения собственно и строго лингвистической он его заслуживает, ибо домом можно счесть любую постройку, то по отношению к эманации архитектурного достоинства, которая просто-таки должна излучаться им, особенно когда мы выговариваем это слово, звучит оно вопиюще неуместно. И вид хранителя, входящего в неурочный час в здание Главного Архива, поразил сеньора Жозе столь же сильно, как если бы, предположим, по возвращении домой он обнаружил начальство в собственном своем кресле. И относительное спокойствие, которое это соображение внесло в душу сеньора Жозе, вспомнившего, помимо неодолимых препятствий морального плана, о чисто физической, материальной невозможности для шефа Главного Архива проникнуть в личную жизнь своего подчиненного так глубоко, чтобы воспользоваться его креслом, так вот, спокойствие это внезапно рассеялось при мысли об ученических формулярах неизвестной женщины, и наш герой спросил себя, а спрятал ли он их под матрас или по непростительной небрежности оставил лежать на столе. Да будь его дом непроницаемей банковского хранилища с бронированными полом, стенами и потолком, да будь он снабжен кодовыми замками и хитроумными запорами, формуляры никогда, ни при каких обстоятельствах не должны оставаться на виду. И то, что никого дома нет и никто их не увидит, никак не может служить оправданием такой колоссальной неосторожности, ибо что мы, невежды необразованные, можем знать о новейших достижениях науки, и если невидимые радиоволны способны переносить звуки и образы по воздуху, через горы и реки, океаны и пустыни, то нет ничего необычайного в том, что уже открыты либо вот-вот будут изобретены волны иные, могущие проникать сквозь стены, фиксировать и передавать наружу находящиеся внутри постыдные тайны нашей жизни, которые мы считаем надежно защищенными от всяких нескромных посягательств. И прятать постыдные тайны под матрасом до сих пор остается более надежным средством, особенно если вспомнить, как с каждым днем все трудней и трудней становится нравам нынешним понимать нравы вчерашние. И сколь бы ни были изощренны новомодные волны, но даже они не додумаются заглянуть меж матрасом и пружинной сеткой кровати.