— Все зависит от профессора, уважаемая… я постараюсь.
Лишь слегка дрогнувшая нижняя губа выдает Спулгу: мое негалантное поведение задело ее.
— Он заказал чай. Может, вам кофе?
— Спасибо, вечером я тоже предпочитаю чай.
— Сюда, пожалуйста, — постучав, она открывает дверь. — Виктор, к тебе…
Профессор встает из-за письменного стола, идет мне навстречу и протягивает руку. Очень простой, готовый внимательно выслушать. Что это — поза?
Конечно, я представлял его себе совсем другим. Он невысок, пожалуй, даже низкого роста, подвижный, жилистый, какими бывают боксеры легчайшего веса. В стеганой домашней куртке с атласными отворотами он словно становится меньше. Лицо тоже худое и бледное, только широкие сросшиеся брови как бы прочертили на нем черную полоску.
Я думал, что увижу кабинет Наркевича более роскошным. Хотя бы одну настоящую картину кисти старых латышских мастеров — а здесь всего лишь две гравюры под старину в рамках красного дерева, обе на медицинскую тему: крестьянин с ковшиком и другими принадлежностями для кровопускания и бородач среди колб, пестиков и котелков — то ли аптекарь, то ли алхимик. В комнате, конечно, стоят удобные старинные кресла, в углу шкаф с матовыми стеклами и книжная полка, набитая томами в переплетах и журналами в ярких обложках на разных языках — должно быть, исключительно специальными, медицинскими. Книги, рукописи с истрепанными страницами разбросаны тут и там как попало, не верится, что в этом хаосе можно найти необходимое. Только словари стоят в строю — спинка к спинке. Вот что, профессор, вам скоро понадобится еще один словарь, и его вы сможете получить лишь у меня: хабара — доля украденного, хава — рот, ноздри, хаза — воровской притон, халява — проститутка, ханыга — опустившийся пьяница…
Откуда у меня вдруг эта злость? Мне кажется, что профессорский беспорядок на полке — особый, нарочитый стиль, фон, на котором этот невысокий мужчина выглядит значительнее, величественнее. Ну и что?
— Чем могу вам помочь? — спрашивает профессор. У него теплый обезоруживающий взгляд.
— Я обманул вашу жену — я не от Эдуарда Агафоновича. Я из уголовного розыска.
Я готов предъявить ему служебное удостоверение, документ о задержании показывать пока рано: козыри надо припасти напоследок.
— Так… — Профессор Наркевич встает и пересекает комнату. — Так, — повторяет он и вдруг, зашатавшись, останавливается. Но через несколько секунд овладевает собой. — Я так и знал, что этим кончится… Я виноват! Что я теперь должен делать? Следовать за вами?
Это моя первая ошибка. Более подходящего момента, чтобы сказать: «Одевайтесь, идемте!», не будет. Почему я мешкал? Меня ошеломило то, что он сдается без борьбы? Так же, как ошеломляюще на боксера действует брошенное секундантом на ринг полотенце, хотя предыдущие раунды прошли с переменным успехом. Или дело во внезапно возникшей у меня жажде услышать исповедь Наркевича (ничего подобного я никогда больше не услышу). Она была бы неоценимой для успешного завершения дела. По дороге он может опомниться — из подавленного, мучимого угрызениями совести человека, душу которого облегчила бы исповедь, превратиться в злобного, затравленного зверя, для которого все средства хороши, потому что терять ему уже нечего. И я не пожелаю — ни себе, ни Ивару, ни Шефу — тех тяжелых ран, которые он способен нанести в таком случае.
— Вам здесь удобнее?
— Лично мне все равно, где говорить! — отрезал он.
В дверях появляется Спулга Раймондовна. Она ставит поднос с чаем на столик передо мной.
— Пожалуйста, обслуживайте себя сами…
«Milford aromatic teatime, Black curraut» — читаю на одной из коробочек. Предприятия Австралии. «Lipton of London Darjeeling Himalaga», — читаю на другой. «Этот чай вырос на склонах высоких Гималаев и в мире самый…» и т. д. Моя мать хотела, чтобы я изучал языки. Говорят, у меня были способности.
— Профессор, расскажите все по порядку…
— Разве вы еще не знаете?
— Каждый смотрит на события по-своему. Кроме того, один воспринимает больше, другой меньше.
— В тот вечер шел дождь… Такой противный нудный дождь, и мне совсем не хотелось ехать, но Спулга, извините, моя жена, настояла, чтобы я отвез на дачу уголковую сталь: мол, без нее печник на следующий день не сможет продолжить работу. С мастерами нынче шутить нельзя, теперь у нас их меньше, чем докторов наук… И никто не может объяснить, почему, ведь они зарабатывают гораздо больше.
…Лил и лил хмурый осенний дождь, такой начинается с мельчайших, как туман, капель и продолжается целую неделю — как зубная боль, не позволяющая ни работать, ни спать, но утром ветер сменился, порывами стучал в окна и уже можно было с уверенностью предсказать: либо к вечеру начнется настоящий ливень, либо совсем прояснится.
Около пяти позвонила Спулга и спросила, достал ли Эдуард Агафонович уголковую сталь.
— Конечно, — смеясь, ответил профессор. — Хотя Агафонович из принципа меньше двух вагонов ничего не достает. Эти железки лежат передо мной на письменном столе.
— А они отпилены, как я говорила? Длина должна быть семьдесят сантиметров.
— А семьдесят один уже не годится — печка развалится и рассыпется в пыль? Пардон, не печка, а камин!
— Зачем ты дразнишь меня?
— Я ее дразню! Я ведь и сам ему говорил, что железки должны быть длиной точно в семьдесят сантиметров…
— Ты, наверно, считаешь себя очень остроумным!
— Считаю.
— Измерь, пожалуйста, чтоб не пришлось ехать еще раз. Я обещала мастеру, что ты сегодня привезешь. Ну измерь, прошу тебя, я подожду у телефона.
На сей раз раздражительность Спулги почему-то не могла испортить ему настроение. Найдя в ящике письменного стола обыкновенную короткую школьную линейку, которой он разлиновывал тетради, когда в том была необходимость, стал прикладывать ее к местами поржавевшей, отливавшей голубым цветом стали, напевая в духе Дреслера:
Есть линейка у меня,
И скажу вам не тая,
Что линеечка моя
Уж измерит все и вся…
— Один кусок на целый миллиметр длиннее. Что мне теперь делать? Какие будут указания?
— Виктор, этого я не заслужила! — Он услышал в трубке всхлипывания и понял, что зашел далековато. — Отвези, пожалуйста, он ждет! Мастер ждет.
Ехать в такую погоду в Лиелциемс не хотелось, но, логически рассудив, он решил, что заставлять мастера ждать попусту, конечно, нет смысла. Найти хорошего мастера-печника очень трудно — они набрали уже заказов на несколько месяцев вперед, и слава богу, что Спулге удалось где-то такого раздобыть. Камин стал ее мечтой, так же, как до этого косметический ремонт квартиры. Теперь вокруг устройства камина, как вокруг оси, вращались все ее заботы: где достать хорошую глину? Где взять огнеупорный кирпич для внутренней обшивки зева? Хватит ли глазированного кафеля? Последний вопрос особенно тревожил Спулгу, потому что какой-то ловкач всучил ей за большие деньги кафель от разобранной старинной печи-голландки и теперь выяснилось, что это лишь часть всего кафеля, докупить точно такой же было негде, а мастер сомневался, хватит ли.
Сам мастер профессору не понравился: неряшливый и наглый, избалованный заказчиками. Однако все, кому он делал печи, хвалили его работу, а в данном случае это было главным.
Когда он выехал за черту Риги, дождь усилился, капли тяжело падали на асфальт и стучали по капоту и крыше «Волги».
Минут через двадцать из темноты справа вынырнула белая доска с надписью «Лиелциемс», но до первых домов оставалось еще с полкилометра.
Лиелциемс — место «ни то ни се», хотя знатоки рассказывали, что название за ним закрепилось лет двести назад, а получило оно его от длинного, сложенного из больших камней-валунов трактира с конюшнями, в котором останавливались крестьяне, с возами льна отправлявшиеся на базар в Ригу. Должно быть, трактир стоял на казенной земле, потому что в скором времени по обеим сторонам дороги стали вырастать домишки ремесленников и мелких землевладельцев; среди них выделялся двухэтажный с башенкой и флюгером дом лавочника. Даже теперь проезжий народ, проголодавшись, останавливает свои легковые машины возле старого трактира — днем здесь заурядная столовая, а вечером вполне приличное кафе с оркестром-трио. И у всех восторг вызывают в основном две вещи: мастерская чеканка флюгера и большая кирпично-красная надпись «Колониальные товары», которая проступает на доме лавочника между первым и вторым этажом через несколько слоев краски. Никто не может понять, почему проступает именно эта надпись, а не другие, никто и не сомневается: кроме нее обязательно должны быть и другие.